Нежность к ревущему зверю - Бахвалов Александр. Страница 32
Лютров прилег на тахту. Над ней висела большая фотография. Он, Санин, Гай-Самари. Пришла на память золотоволосая жена Гая. Лютров попытался и не мог представить ее в положении девушки Жоры Димова. Что бы ни случилось с Гаем, она сохранит не только ребенка, живую плоть мужа, но и всякую малую вещицу – все, что способна будет унести с собою в старость.
Наверное, и Валерия поступила бы так же. Если бы любила.
Он приобщил бы ее к своему детству, юности, ко всему, что в нем есть. И тогда эти рисунки стали бы дороги ей, как и ему. Когда все в тебе принадлежит другому, это и есть душевная близость…
Если встретишь, ты расскажи ей обо всем.
Расскажи ей о древнем, как музейный мрамор, приморском городке, над которым на склоне предгорий ютилась твоя слободка. Расскажи о море, горах, виноградниках, тропинках и дорогах, о всей хорошо прогретой и щедро омытой теплыми дождями земле берега.
Расскажи, как выплаканная небесами вода живо стекает по склонам, сначала мимо неказистых домов слободки, затем по бесконечным лестницам, мимо вилл и дворцов к морю. И так по всей прибрежной части городка, от бывшего господского дома графа Милютина, известного реформатора русской армии, до роскошного пансионата у таврских стен на западе.
Тут и мавританские купола, и средневековые зубчатые башни со щелями-бойницами, и античные портики, увитые глициниями, и островерхие крыши со шпилями а-ля Швейцария, и лепные ампирные орлы вперемежку с символическими фигурами, изображающими то истину, шествующую в смелой наготе с факелом над головой, то правосудие, ослепленное тугой повязкой с узлом на затылке. Все это добротно сработанное великолепие тянется к небу, виснет над водой, вязнет в зелени платанов, пирамидальных тополей, лавровишневых кустов. Хранящие прохладу и резкие запахи, парки берега живут в памяти рядом с женскими именами-названиями вилл: «Камея», «Эльвира», «Ксения».
Расскажи ей, что в этом городке, каких нет больше на земле, и появился на свет ты, Алешка Лютров.
Расскажи ей о голодных и прекрасных годах детства, наделенных всеми чудесами вселенной, собранными в слободке. Там жил кумир мальчишек – повар, единственный человек в мире, рискующий прыгать в воду залива с сорокаметрового уступа скалы над морем; там по вечерам играл трубач, оглашая раннюю темноту то хайтармой Спендиарова, то кокетливым танцем маленьких лебедей, то модными песенками, то не известными никому долгими, тягучими мелодиями.
Расскажи о зарослях кустарникового можжевельника на склонах горбатой горы на западе, об оливковой роще, о сладком и горьком миндале, о возвышающейся над купами прибрежных деревьев конусообразной секвойе – единственной в городке, которую пионеры из детского санатория, размещенного во дворце Мальцева, наряжали под Новый год как елку и которая потом умерла, стала коричневой до кончиков ветвей, но еще долго стояла как живая, выше всех деревьев берега.
Расскажи ей о первых минутах пробуждения, о возвращении в жизнь, когда с облегчением убеждаешься, что скрывшееся вчера синее полотнище моря вернулось, вернулся привычный сладковатый запах земли, разогретой утренним солнцем после ночного дождя, вернулись и снова покачиваются упругие кипарисы у ограды дома, вернулась необходимость идти в школу, в которой решительно все непонятно. Но зато потом тебя ждало море, и ты вскачь нес к нему свое выжженное солнцем тело, такое удобное, что его и не замечал совсем.
Приходило время обедать, и ты вместе с братом стоял за стеной кухни большого санатория, где работала мать. Это была плохая еда. Она унижала и тебя и Никиту, унижала мать в ваших глазах, рождала смутное чувство сиротства, ранила мальчишеские души.
А потому лучше оставь это и расскажи ей о ваших походах в горы, под опорные стены севастопольской дороги, где росла ажина и куда вы с братом наведывались после посещения деда на Ломке. Исцарапанные шипами кустарника, перемазанные соком ягод, вы говорили друг другу о ни с чем не сравнимом великолепии избранных вами профессий.
Ты грезил полетами. У берега, на развалинах дворца вельмож Нарышкиных, где лучше всего игралось в «казаки-разбойники», тебе случалось в потасовке отстаивать свое толкование трех букв на борту прославленного самолета АНТ-25, АНТ, по-твоему, значило «Анатолий Николаевич Тополев»… Будущий летчик, ты не мог быть неправый…
Расскажи ей о шхуне, груженной длинными, вполдерева, сосновыми бревнами, бросившей якорь у Нарышкинского камня, что неподалеку от рыбачьей пристани. Дни выгрузки бревен были для тебя днями преклонения перед обшарпанной громоздкой посудиной с облезлыми законопаченными бортами, провисшей паутиной вантов, с перекошенными реями на мачтах… Пока шхуна стояла на якоре, твои дни начинались с тревожного взгляда в сторону причала: не исчезло ли судно? Бревна грузили в рыбачьи ялы пирамидой, гребцы у корны едва просматривались за тяжелыми кругляками. Вода залива и кромка берега густо замусорилась красноватой корой, кое-где на волнах покачивались оброненные стволы, напоминая тела убитых дельфинов. И все время, пока шхуна стояла у берега, вокруг разносился незнакомый запах смолистой древесины.
Вечером манил город, и нужно было изловчиться удрать из дому до того, как мать примется искать затрепанный томик А. Ф. Писемского «Тысяча душ», зажигать керосиновую лампу-молнию и прилаживать ее на край стола, ближе к изголовью своей кровати.
По вечерам вся пляжная публика была празднично одета, кружила говорливым потоком по проспекту с расставленными на нем Адонисами, амазонками, Гераклами, Афродитами. Нашествие нарядных людей, пришлые запахи дорогих духов, шорохи многих шагов по гравию дорожек, призывный смех женщин в темноте… Возбуждение было разлито в воздухе, влекло к беготне, к озорству, к курению папирос. Четкие остроконечные силуэты вилл растворялись в густеющей бирюзе заката. Когда гасло небо, являлось таинство кино, отгороженного от бесплатного любопытства высоким плотным забором. Из-за него, как из совсем непонятного мира, вместе с шипением, треском и свистом донельзя потрепанной пленки неслась музыка. В воздухе, пронизанном лучом киноаппарата, насыщенном табачным дымом, кишели смех и стенания зрителей – русских, украинцев, греков, татар.
…Когда Лютров заснул, ему снилось желание быть на родине.
Гай шел на истребителе западнее аэродрома, на высоте около тысячи метров. Ему осталось сделать небольшой круг со снижением, чтобы выйти к полосе. Он запросил посадку, сбавил обороты, стал снижаться, и – двигатель остановился. Хуже не придумаешь. Гай попытался запустить – не выходит. Тишина, и стрелки по нулям. Перед выходом на прямую к полосе не хватало ни высоты, ни скорости.
С остановкой двигателя вся механизация лишилась энергии. Гай сажал истребитель без выпущенных закрылков, на «гладкое крыло». Маленький самолет пронесся в нескольких метрах над зачехленными С-04, пересек бетонную полосу и выскочил на лужок перед деревней. И пока его трясло на лужке, Гай подыскивал подходящее возвышение на рельефе, чтобы с его помощью до заборов деревни суметь погасить сумасшедшую скорость.
Вначале на глаза попалось крыльцо прочной дедовской кладки, видно, вход в овощехранилище.
Гай не решился: прочно.
А вот за ним – телеграфный столб. Масса подходящая.
Ему показалось, что к столбу прислонился человек.
На мгновение он закрыл глаза. Кто-то решил понаблюдать за посадкой… Чем-то ледяным окатило спину.
Но это был всего лишь «пасынок», подпорка. Кое-как уцелил крылом, но столб – пополам, крыло – в лоскуты, а истребитель по-прежнему несся вперед с небольшой поправкой по курсу. Появившийся невесть откуда высокий бугор нарытого песку выглядел последней надеждой, до деревни оставалось метров сто. Гай круто развернул машину у основания бугра, чтобы боком ткнуться к отлогому скату и там увязнуть. Самолет вскинул хвост, вздыбился на крыло и закувыркался в сторону на манер циркового акробата, когда тот колесом выкатывается на арену. Таким образом Гай и доколесил до недостроенного коровника, насмерть перепугав работавших там женщин. Истребитель встал на ребро и привалился к стене таким образом, что фонарь кабины оказался во внутреннем пространстве треугольника, образованного поверхностью земли, стеной и стоящим на обломке крыла самолетом.