Россия в концлагере - Солоневич Иван Лукьянович. Страница 73
Я удивился и хотел спросить, почему именно напрасно, но Авдеев торопливо прервал меня.
– Вы, ради Бога, не подумайте, что я что-нибудь такое. Я, конечно, вам очень, очень благодарен. Я понимаю, что у вас были самые возвышенные намерения.
Слово «возвышенные» прозвучало как-то странно. Не то какой-то не ко времени «возвышенный стиль», не то какая-то очень горькая ирония.
– Самые обыкновенные намерения, Афанасий Степанович.
– Да, да. Я понимаю, – снова заторопился Авдеев. – Ну, конечно, простое чувство человечности. Ну, конечно, некоторая, так сказать, солидарность культурных людей, – и опять в голосе Авдеева прозвучали нотки какой-то горькой иронии. – Но вы поймите, с вашей стороны это только жестокость. Совершенно ненужная жестокость.
Я, признаться, несколько растерялся. И Авдеев посмотрел на меня с видом человека, который надо мной, над моими «кулаками» одержал какую-то противоестественную победу.
– Вы, пожалуйста, не обижайтесь. Не считайте, что я просто неблагодарная сволочь или сумасшедший старик. Хотя я, конечно, сумасшедший старик, – стал путаться Авдеев. – Вы ведь сами знаете, я моложе вас. Но, пожалуйста, поймите, ну что я теперь? Ну, куда я гожусь? Я ведь совсем развалина. Вы вот видите, что пальцы у меня поотваливались.
Он протянул свою руку, и пальцев на ней действительно почти не было, но раньше я как-то этого почти не заметил. От Авдеева шел все время какой-то трупный запах. Я думал, что это запах его гниющих отмороженных щек, носа, ушей. Оказалось, что гнила и рука.
– Вот, пальцы вы видите. Но я весь насквозь сгнил. У меня сердце – вот, как эта рука. Теперь смотрите. Я потерял брата; потерял жену, потерял дочь, единственную дочь. Больше в этом мире у меня никого не осталось. Шпионаж? Какая дьявольская чепуха. Брат был микробиологом и никуда из лаборатории не вылазил. А в Польше остались родные. Вы знаете все эти границы через уезды и села. Ну, переписка. Прислали какой-то микроскоп. Бот и пришили дело. Шпионаж? Это я-то с моей Оленькой крепости снимали, что ли? Вы понимаете, Иван Лукьянович, что теперь-то мне уж совсем нечего скрывать. Теперь я был бы счастлив, если бы этот шпионаж действительно был. Тогда было бы оправдание не только им, но и мне. Мы не даром отдали бы свои жизни. И, подыхая, я бы знал, что я хоть что-нибудь сделал против этой власти диавола.
Он сказал не дьявола, а именно диавола, как-то подчеркнуто и малость по-церковному.
– Я, знаете, не был религиозным. Ну, конечно, разве я мог верить в такую чушь как диавол? Да, а вот теперь я верю. Я верю потому, что я его видел, потому что я его вижу. Я его вижу на каждом лагпункте. И он есть, Иван Лукьянович. Он есть! Это не поповские выдумки. Это реальность. Это научная реальность.
Мне как-то стало жутко, несмотря на мои «кулаки». Юра даже как-то поледенел. В этом полуживом и полусгившем математике, видевшем дьявола на каждом лагпункте и проповедующем нам реальность его бытия, было что-то апокалиптическое, от чего по спине пробегали мурашки. Я представил себе все эти сотни 1 9-ых кварталов, раскинутых по двум тысячам верст непроглядной карельской тайги, придавленной полярными ночами; все эти тысячи бараков, где на кучах гнилого тряпья ползают полусгнившие, обсыпанные вшою люди, и мне показалось, что это не вьюга бьется в окна избы, а ходит кругом и торжествующе гогочет дьявол, тот самый, которого на каждом лагпункте видел Авдеев. Дьявол почему-то имел облик Якименки.
– Так вот, видите. – продолжал Авдеев. – Передо мною еще восемь лет вот этаких лагпунктов. Ну, скажите по совести, Борис Лукьянович, ну вот вы врач, скажите по совести, как врач, есть ли у меня хоть малейшие шансы, хоть малейшая доля вероятности, что я эти восемь лет переживу?
Авдеев остановился и посмотрел на брата в упор. И в его взгляде я снова уловил искорки какой-то странной победы.
Вопрос застал брата врасплох.
– Ну, Афанасий Степанович, вы успокойтесь, наладите какой-то более или менее нормальный образ жизни, – начал брат. И в его голосе не было глубокого убеждения.
– Ага. Ну так, значит, я успокоюсь. Потеряв все, что у меня было в этом мире, все, что у меня было близкого и дорогого. Я, значит, успокоюсь. Вот попаду в штаб, сяду за стол и успокоюсь. Так что ли? Да, и как это вы говорили? «Нормальный образ жизни»? Нет-нет. Я понимаю. Не перебивайте, пожалуйста, – заторопился Авдеев. Я понимаю, что пока я нахожусь под высоким покровительством ваших кулаков, я быть может, буду иметь возможность работать меньше 16-ти часов в сутки. Но я ведь и восьми часов не могу работать вот этими… этими…
Он протянул руку и пошевелил огрызками своих пальцев.
– Ведь, я не смогу. И потом, не могу же я рассчитывать на все восемь лет вашего покровительства… высокого покровительства ваших кулаков. – Авдеев говорил уже с каким-то истерическим сарказмом.
– Нет, пожалуйста, не перебивайте, Иван Лукьянович, – я не собирался перебивать и сидел, оглушенный истерической похоронной логикой этого человека. – Я вам очень, очень благодарен, Иван Лукьянович. За ваши благородные чувства, во всяком случае. Вы помните, Иван Лукьянович, как это я стоял перед вами и расстегивал свои кальсоны. И как вы по благородству своего характера соизволили с меня этик кальсон, последних кальсон, не стянуть. Нет-нет, пожалуйста, не перебивайте, дорогой Иван Лукьянович. Я понимаю, что не стаскивая с меня кальсон, вы рисковали своими… может быть, больше, чем кальсонами… своими кулаками… Как это называется? Бездействие власти, что ли? Власти снимать с людей последние кальсоны.
Авдеев задыхался и судорожно хватал воздух открытым ртом.
– Ну, бросьте, Афанасий Степанович. – начал, было, я.
– Нет-нет, И.Л., я не брошу. Ведь, вы же меня не бросили там, на помойной яме 19-го квартала. Не бросили.
Он как-то странно, пожалуй, с какой-то мстительностью посмотрел на меня, опять схватил воздух открытым ртом и сказал глухо, и тяжело:
– А я, ведь, там, было, уже успокоился. Я там уж совсем, было, отупел. Отупел, как полено.
Он встал и, нагибаясь ко мне, дыша мне в лицо своим трупным запахом, сказал раздельно и твердо:
– Здесь можно жить только отупевши. Только отупевши. Только не видя того, как над лагпунктами пляшет диавол. И как корчатся люди под его пляской. Я там умирал. Вы сами понимаете. Я там умирал. Вы говорите, «правильный образ жизни». Но разве дьявол насытится, скажем, ведром моей крови? Он ее потребует всю. Дьявол социалистического строительства требует всей вашей крови, всей, до последней капли. И он ее выпьет всю. Вы думаете, ваш кулак… Впрочем, я знаю. Вы сбежите. Да. Конечно, вы сбежите. Но куда вы от него сбежите? «Камо бегу от лица твоего и от духа твоего камо уйду»
Меня охватывала какая-то гипнотизирующая жуть, и мистическая и прозаическая в одно время. Вот пойдет этот математик с дьяволом на каждом лагпункте пророчествовать о нашем бегстве где-нибудь не в этой комнате…
– Нет, вы не беспокойтесь, И.Л., – сказал Авдеев, словно угадывая мои мысли. – Я не такой сумасшедший. Это ваше дело. Удастся сбежать – дай, Бог. Дай, Бог. Но куда? – продолжал он раздумчиво. – Но куда? Ага, конечно, за границу. За границу. Ну, что ж. Кулаки у вас есть. Вы, может быть, пройдете.
Мне становилось совсем жутко от этих сумасшедших пророчеств.
– Вы, может быть, пройдете; и предоставите мне тут проходить сызнова все ступени отупения и умирания. Вы вытащили меня только для того, чтобы я опять начал умирать сызнова, чтобы я опять прошел всю эту агонию. Ведь, вы понимаете, что у меня только два пути – в Свирь в прорубь или снова на 19-ый квартал… раньше или позже на 19-ый квартал. Он меня ждет, он меня не перестанет ждать. И он прав. Другого пути у меня нет: даже для пути в прорубь нужны силы. И значит, опять по всем ступенькам вниз. Но, И.Л., пока я снова дойду до этого отупения, ведь я что-то буду чувствовать. Ведь все-таки агонизировать – это не так легко. Ну, прощайте, И.Л., я побегу. Спасибо вам, спасибо, спасибо.