Черные доски - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 22

Вот почему я зашел в райисполком справиться, нет ли где поблизости недавно закрытых церквей. Мне сказали, что в Петрокове закрылась церковь.

– И передали ее колхозу?

– Да. И передали колхозу.

Я помчался в Петроково. Стоял золотой васильковый июль. Перевалило за полдень. Во время высокого солнца все как-то плоско, дымчато и смазанно вокруг. Но когда свет начинает падать наискось, то и лесок на холме, и береза на краю оврага, и кустики, и деревенька, и все что бы ни было вокруг, все приобретает резкость, яркость, выпуклость. Даже белые кучевые облака. Даже сама небесная голубизна становится прозрачнее, сочнее, вплоть до полной и окончательной синевы. Особенно выгодно и привлекательно смотрятся в такие часы выглядывающие из ржи либо из-за деревьев белые церкви и колокольни.

Пока ехали, я попросил спутницу, сидящую рядом:

– Почитай-ка нашу книгу, что там написано о Петрокове.

Я вел машину и слушал.

«Село Петроково от Владимира в двадцати пяти верстах при прудах и колодцах. Некогда это село было вотчиной Суздальского, Спасо-Ефимиевского монастыря, которому пожертвовал его князь Дмитрий Михайлович Пожарский в 1633 году, В «данной на село Петроково грамоте» говорится: «се аз боярин князь Дмитрий Михайлович Пожарский своими детми со князем Петром да со князем Иваном Дмитриевичи, дали мы вдом Всемилостивому Спасу и Великому Чудотворцу Евфимию при архимандрите Порфирье… по сыне своем по князе Федоре Дмитриевиче; а я князь Петр, да я князь Иван побрате своем вкладу вотчину в Володимирском уезде в польском стане село Петроково, а внем храм Флор и Лавер скрестьяны и собобылями и спустошами и совсем и угодьи, слуги и слесы… и сына моего князя Федора за тот вклад поминать… и панихиды по ево памятем петь…»

В 1736 году в церкви Флора и Лавра произошел пожар, о котором священник Александр Иванов в синодальный казенный приказ доносил: «В нынешнем 1736 году июле 10 числа в вотчине Спаса Ефимиевого монастыря в селе Петрокове в церкви святых мучеников Флора и Лавра от упавшего свечного огарка на престоле одеяния загорелись, а прочие здания отняли и оттого ныне стало быть служить невозможно…»

Ныне существующая церковь построена в 1829 году. Это церковь каменная с таковою же колокольней и оградою».

Колоколенка как раз и засветилась из-за леска. По расстоянию, которое мы проехали, по местности, как нам о ней рассказали, мы поняли, что это и есть Петроково – цель нашей нетерпеливой и тревожной поездки.

Легко отличить издалека действующую церковь от недействующей, живую от мертвой. Но здесь был особый случай, потому что церковь закрыли совсем недавно, печать запустения и мертвенности не успела лечь на нее. Веселая, живая церковь светилась на золотистом от пшеницы холме. Но мы-то знали, что она вовсе уж не жива и, вероятно, никогда больше не воскреснет.

Мы нашли председателя колхоза, представились ему и попросили, нельзя ли посмотреть церковь.

– Вы все равно будете из нее все выбрасывать, а нам интересно. Может, попадется книга, может, икона. Если нельзя, то, конечно, нельзя, мы не настаиваем, мы только просим.

– Приехать бы вам позавчера, – искренне огорчился председатель.

– В чем же разница?

– Как это в чем? Очень даже большая разница. Это помещение мне дали под склад. Значит, должен я его освободить или нет?

– Допустим.

– Ну и, чтобы долго не возиться, я решил одним махом. Нарядил бригаду плотников с топорами. Топоры у плотников сами знаете – огонь. Они мне за полдня все, что было внутри, превратили в мелкую щепку.

– Когда это случилось?

– Говорю, вчера. Говорю, позавчера бы вам приехать. Все еще стояло на месте, и все было цело, как новенькое.

– Щепки вывезли?

– Нет, – обрадовался председатель. – Щепки еще на месте. Ни одной щепочки не вынесено, все лежит посреди церкви.

Помолчали.

– Я ведь не думал, что это кого-нибудь еще может интересовать.

По интонации, с которой были произнесены эти слова, я понял, что председатель искренне жалеет о случившемся, тем более, что все тут еще вчера зависело от него, а теперь уж больше ни от кого не зависит.

Вообще по отношению к иконам я склонен разделить людей на четыре неравные категории.

Первые люди – богомольцы и богомолки, для которых икона вещь святая, над ней нельзя надругаться, ею нельзя даже любоваться, как просто красивой вещью, без религиозного отношения, ее нельзя продавать и выносить из дома.

Вторые люди – иконоборцы. Эти люди убеждены в том, что религия должна быть искоренена, и притом как можно скорее, и потому всякая икона подлежит истреблению.

Третья категория людей самая многочисленная. Люди, относящиеся к ней, никогда не задумывались ни над религиозной, ни над художественной, ни над исторической сущностью иконы. Где-то, когда-то в детстве запало, что икона находится вне закона. Запало с детства, что икона нечто совсем отжившее, совсем ненужное, неинтересное, нейтральное и как бы уже заранее несуществующее.

В таких людях, я заметил, очень быстро загорается интерес к иконе, как только они узнают, что она представляет собой художественную, историческую ценность. Они мгновенно меняют свое отношение к иконе. Они начинают активно помогать тебе, участвуют в поисках и все время горько раскаиваются вслух: «Эх, дурак я был, у нас сколько этих икон на чердаке валялось. Но ведь я не знал. Я не думал».

Такой человек за час, за пятнадцать минут становится совсем другим, и можно быть уверенным, что больше он ни одной иконы на растопку не пустит, но сначала покажет ее сведущему человеку.

Какова же четвертая категория людей? Собиратели, коллекционеры. Икона им дорога как историческая, художественная, национальная ценность или хотя бы как предмет их увлечения. Конечно, и собирателей можно разделить, в свою очередь, на категории. Один собирает, чтобы спасти, чтобы уцелело, чтобы сделалось в конце концов народным достоянием. Другой видит в этом корысть. Третий увлечен более или менее бездумно, и для него нет большой разницы между иконой и этикеткой с бутылки из-под французского коньяка.

Итак, председатель сказал:

– Я ведь не думал, что это кого-нибудь еще может интересовать.

В церкви – голые стены. Масляная роспись цела. Все остальное, даже сам иконостас, то есть те стояки и перекладины, которые образуют гнезда для икон, резьба, деревянные цветы и птицы, покрытые позолотой, а также и сами иконы, – все обрушено на пол и изрублено в мелкую щепу. Золотисто-синяя, золотисто-красная щепа образовала холм чуть ли не до середины церковного интерьера. Славно поработали плотнички с топорами.

– В нашей церкви особенной старины не было, – утешал не то нас, не то сам себя председатель. – Вот в Аннине была старина.

– Цела?

– Что вы! Аннинскую церковь сломали в тридцатых годах. В то время кое-что из Аннинской церкви перенесли к нам в Петроково. Ну и правда, старинное. Я не понимаю, но и мне видать.

– Где же оно?

– Все тут, в этой братской могиле, – кивнул председатель на позолоченный холм. – Статуя одна была. Из Аннина. Выше меня ростом, метра два. Из цельного бревна вытесана. Мужик с бородой сидит и щеку ладонью подпер, как печалится. На ногах кандалы. Интересная была статуя.

Мы начали ворошить щепу. Стали попадаться нам то обрубок руки, то половина бороды, то глаз.

Из-под вороха я вытащил небольшой квадратный «праздничек», а именно «Вход в Иерусалим». По иконе, написанной на тонкой доске, было тяпнуто топором с обратной стороны. Доска переломилась, но толстая холстина (паволока), наклеенная с лица, удержала на себе обе половинки. Я крепко стиснул дощечку на переломе, и она сошлась. У меня в руках оказалась цельная в общем-то иконка, только с грубым шрамом, потому что краска на изгибе паволоки осыпалась. Покопавшись, я извлек из щепы еще семь «праздников». Все они были однотипно изранены, но все в конце концов составились и соединились, как составляется, вероятно, при переломе кость человеческого бедра.