Камешки на ладони - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 13
Активный, живой писатель перенасыщен впечатлениями жизни точно так же, как бывает в химии перенасыщенный раствор какой-нибудь соли.
Рождение замысла подобно процессу кристаллизации когда растворенное ровным образом, невидимое вещество начинает на глазах формироваться в строгую и стройную систему кристаллов.
Чтобы начался процесс кристаллизации, необходимо бывает опустить в раствор хотя бы крохотный готовый кристаллик.
Роль такого кристаллика для писателя играет обычно новый яркий факт, свежее резкое наблюдение, высказанная кем-нибудь свежая яркая мысль.
Маяковский не должен был называть свою статью «Как делать стихи». Он должен был ее назвать «Как я делаю стихи».
Если я, как писатель, скажу: «Я шел и увидел разрушенную церковь», этим я еще ничего не скажу. Может быть, ее надо было разрушить, может быть, хорошо, что она разрушена. Или, напротив, может быть, разрушение ее есть проявление варварства, уничтожение истоков культуры целого народа… Ничего нельзя понять из фразы «Я шел и увидел разрушенную церковь».
Непозволительно и кричать: «Ах, как хорошо, что церковь разрушена!» или: «Ах, как плохо, что ее не стало!»
Задача художника – написать такую фразу или ряд фраз, чтобы читатель сам воскликнул: «Вот хорошо!», или: «Вот безобразие!», или просто побежал бы на площадь бить в рельс.
Любовь, несомненно, болезнь, изученная меньше всех болезней и даже, может быть, совсем неизученная. Как и в результате почти каждой болезни, у человека возникает невосприимчивость, иммунитет. Тяжелой формой любви человек болеет один-два раза, в остальном дело обходится более легкими формами.
Одна красивая женщина, которой многие признавались в любви, рассказывала, что она всегда заранее могла отличить признание искренне влюбленного сердца от искусственных признаний завзятого сердцееда. Оказывается, в одних случаях она испытывала невольное волнение, в других – оставалась спокойной.
Точно так же, если был взволнован писатель, когда он писал, то и читатель невольно будет волноваться. Это волнение передается между строк. Оно, как аромат цветка, который нельзя ни увидеть, ни потрогать.
Говорят: «Вы с ним помягче, он талантлив, как бы не отпугнуть».
Но нет, талант не отпугнешь, его можно лишь разозлить.
В языках иных отсталых племен бывает так: есть слова, обозначающие отдельно те или иные травинки, но нет одного обобщенного понятия «трава». Есть отдельное слово для снега падающего, отдельное слово для снега, лежащего на земле, отдельное слово для снега несомого ветром или тающего. Но нет общего слова «снег».
Большой художник стоит на таком же уровне над толпой, как наш современный цивилизованный человек, знающий слово «трава», над первобытными племенами.
Люди знали отдельно графиню Зубову, графиню Апраксину, княжну Оболенскую, княжну Олсуфьеву, но знали общего понятия «Наташа Ростова».
Самовыражается ли колодец, из которого берут, или, скажем по-другому – который дает свою воду людям? Бесспорно. Но колодец сначала должен собрать воду из окружающих водоносных пластов, отстоять ее в себе, а потом уж и предлагать. Поэт годами и десятилетиями по крупице вбирает в себя, впитывает, копит и отстаивает в себе все характерное для своей эпохи. Для чего же мы будем говорить ему: не смей раскрывать своей души, а раскрывай только души своих современников. Он-то разве не современник? Отчего душа человека по профессии «поэт» должна быть менее типична, менее характерна для эпохи, чем души людей иной специальности: доярки, бетонщика, сталевара, ученого?
Известно, что писатели разделяются на работающих ночью и на работающих с утра. Толстой говорил, что он, читая книгу, может точно определить, по утрам или ночам она писалась.
Так, по Толстому, Джек Лондон писал только ночью, а Диккенс только днем. Сам Толстой, как известно, работал в утренние часы.
Очень возможно, что жителям Земли никогда не удастся установить и наладить связь с обитателями других галактик, так как не найдется общего языка. Возможно, они давно уж посылают нам какие-нибудь сигналы, но мы не понимаем их, точно так же, как они не понимают наших сигналов.
Очень возможно, что муравьи, например, давно уж пытаются установить и наладить связь с человечеством и при помощи своих усиков-антенн посылают нам свои сигналы, которые для нас остаются недоступными.
Бывает стихотворение, как раунд в боксе. Наскоки, увертки, уходы в глухую защиту, опять наскоки. Стихотворение выигрывает по очкам.
Но есть стихи, как один удар, как нокаут. Стихотворение – нокаут. В нем нет лишних движений, подступов к теме, близкой тактики и дальней стратегии. Все, каждая буква, каждая запятая бьют в цель. И вот – нокаут. Большинство стихов выигрывает лишь по очкам.
Всегда существует непреодолимая пропасть между тем, что писатель хотел сказать, и тем, что у него получилось на самом деле, вернее, тем, что прочитал читатель. Эта пропасть обусловлена свойством слов вмещать в себе несколько понятий, в то время как кажется, что оно вмещает одно-единственное понятие.
Я сказал слово «поляна» и думаю, что сказал то, и хотел. Но я, говоря это, имел в виду совершенно определенную поляну. Сначала я ее видел, держал перед глазами, нарисовал воображением, а потом уж и сказал о ней. Читатель же, прочитав мое слово, неизбежно увидит некую свою поляну, виденную им когда-либо. Это и ей пропасть.
Я начинаю пропасть сужать, я конкретизирую поляну, я говорю, что она залита лунным светом, я говорю, что елочка, выбежавшая из лесу на эту поляну, бросает черную тень и сверкает зелеными огоньками от недавно прошедшего дождя.
Так я сужаю пропасть. Но свел ли я ее на нет? Конечно, не свел. Полностью то, что увидел я, читатель все-таки не увидит. Что-то он увидит не так, по-своему. Узость пропасти и есть мера таланта. Чем талантливее писатель, тем уже щелочка, отграничивающая его, внутренний мир его, от читательского восприятия. Стремление ликвидировать или хотя бы сузить эту щелочку и есть так называемые муки творчества…
Муки творчества есть стремление, чтобы тебя поняли именно так, как ты хочешь, чтобы увидели то, что ты видишь, чтобы почувствовали именно то, что чувствуешь и ты.
Впрочем, давно уже я не слышал в нашем литературоведении самого понятия «муки творчества».
Про хорошего шахматиста говорят: у него свои стиль игры. Про хорошего борца говорят: у него свой стиль борьбы. Про хорошего конькобежца говорят: у него свой стиль бега.
Конечно, очень хорошо и красиво, когда у шахматиста, борца и конькобежца свой стиль, своя манера. Но их вполне могло бы не быть. Гораздо важнее, чтобы шахматист выиграл партию, борец положил противника на лопатки, а конькобежец первым пришел к финишу, если бы даже это не было красиво и своеобразно.
Но писателя (настоящего писателя, а не среднего московского литератора) без своего особенного стиля, без особенной манеры – быть не может.
Стихотворными опытами заниматься, вероятно, нужно, но, так сказать, дома, в порядке тренировки, для наращивания поэтической мускулатуры.
Вот тренируется штангист. Он прыгает, бегает, кувыркается, ходит на руках, выжимает штангу не с груди, а из-за плеч, из-за головы, кладет штангу на плечи и нагибается или приседает с ней, берет в руку двухпудовую гирю и то играет ею, как мячом, то крестится… Мало ли что делает штангист дома.
На арене же мы видим только, как он подходит к штанге и при помощи самых экономных и разумных движений поднимает штангу над головой.