Норма - Сорокин Владимир Георгиевич. Страница 26
На нем была потертая на локтях замшевая куртка, серые, заправленные в сапоги брюки, легкий свитер и щегольски заломленная на затылок вельветовая шляпа — тиролька. Отец одевался по-простому: тонкий мышиного цвета свитер, старый чесучовый пиджак, хромовые сапоги и бежевая фуражка.
Через несколько минут все трое уже шагали по обильно тронутой росой траве.
А еще через полчаса в просторных некошеных лугах, кое-где заросших кустарником, Мальва с Диком поднимали первый тетеревиный выводок. И начиналась охота.
Это было так прекрасно, так ослепительно, так будоражило молодую душу Антона!
Он налил еще водки, выпил, и, не закусывая остатком объеденного, начавшего коричневеть яблока, закрыл глаза.
И как только сомкнулись наливающиеся пьяной усталостью веки, снова встал, как живой, этот залитый восходящим солнцем прохладный зеленый мир: собаки азартно «работают», махая мокрыми хвостами, коротко отфыркиваясь, пропадая в густой траве, отец спешит за ними, высоко поднимая колени и держа ружье наперевес,
Виктор Терентич обходит куст, оглядываясь на Антона и делая ему энергичные жесты пальцем. Брови его поднялись, полные губы яростно шепчут: «Обходи правей!», сапоги поскрипывают, молодой тетеревенок болтается у бедра, развернув крылья. И Антон обходит правей, не сводя глаз с мокрых блестящих спин собак. Колени его тоже успели намокнуть, плотные руки сжимают ружье, ремень которого ритмично раскачивается.
Вдруг обе собаки замирают перед широким можжевеловым кустом, морды их вытягиваются. Мальва поднимает переднюю правую лапу, а молодой Дик просто стоит, поскуливая и натянувшись струной.
— Стоять! — одними губами говорит Виктор Терентич, осторожно приближаясь к собакам и через мгновенье останавливается, выдыхая:
— Пилль!
Дик и Мальва бросаются в куст и он взрывается хлопаньем крыльев: толстая кургузая тетерка свечей подымается вверх, молодые веером разлетаются прочь.
Антон ловит одного из молодых на планку ружья, отчетливо видя его ослепительно белые подкрылья и рвет спуск.
Гремят, сливаясь, три выстрела и через секунду снова три.
Тетерка делает кульбит в воздухе и имеете с отстреленным крылом и стайкой вышибленных перьев падает в куст, молодой тетеревенок после дуплета Антона пропадает в траве, подбитый отцом черныш бессильно планирует в березняк.
В ушах звенит, дым стелется над поляной.
Антон разламывает ружье, вытаскивая гильзы. Курясь дымом, они падают к ногам.
— Ну вот, елочки точеные, — Виктор Терентич быстро перезаряжает и громко захлопывает затвор.
Отец, улыбаясь и щурясь сквозь пенсне, вытаскивает ножом плотно засевшую гильзу.
Вдруг собаки поднимают черныша чуть поодаль, ближе к березняку.
Он летит низом, сочно хлопая тяжелыми крыльями, сверкая на солнце иссиня-черной лирой.
Антон вскидывает ружье, чувствуя, что не видит ничего, кроме этих огромных крыльев, и стреляет.
Гремит его дуплет, слева вторит зауэр Пастухова, но черныш невредимо летит и исчезает в молодых березках.
Отец смеется, вталкивая патроны в гнезда. Виктор Терентич качает головой:
— Да… это вам не мозги пластать…
И тут же кричит на Мальву:
— Какого дьявола без стойки! Ну я тебе задам, собака ты эдакая!
Мальва обиженно машет хвостом.
— Витюш, это Дик сбаламутил, — поправляет пенсне отец, отправляясь на поиски сбитого черныша.
— Такого красавца стравили, — сетует Пастухов и с треском влезает в куст, нагибается над тетеркой.
Антон бежит к своему. Возле тетеревенка вертится Дик, возбужденно обнюхивая его.
— Тубо! — слишком строго прикрикивает возбужденный Антон и Дик отходит, часто дыша, вываливает изо рта розовый язык.
Антон поднимает свой трофей. Птица кажется маленькой по сравнению с той, что была в воздухе. Теплое тельце еще содрогается в последних конвульсиях, перебитая лапка нелепо топорщится, на конце клюва и на голове проступает кровь.
Антон кладет тетеревенка в ягдташ, перезаряжает и направляется к отцу смотреть черныша. Тот еще жив и вяло пошевеливает крыльями в отцовских руках.
Отец прикалывает его ножом через клюв, опускает головой вниз и несет за ноги, широко шагая, придерживая другой рукой ремень висящего на плече ружья.
Пастухов тем временем, стоя в середине куста, встряхивает перед собой тетерку:
— Толстуха-то однако… Смотри, Николай!
— Старка, — кивает головой отец и вопросительно смотрит на Антона. — Ну как, срезал?
— А как же, — нарочито небрежно отвечает Антон, поворачиваясь боком и показывая оттянутый ягдташ.
— Молодцом, — отец кивает, глаза его смотрят тепло и весело, — по чернышу поторопился, наверно?
— Да нет, низко взял, — отговаривается Антон и вешает на плечо ружье, кажущееся ему сейчас легче ореховой палки…
«Да. Все это было… было…»
Солнце давно уже скрылось за укутанным облаками горизонтом, прохладный ветер стих и не теребил больше Антоновы волосы.
Ровный вечерний свет распространился по саду. Казалось, он проистекал от этого белого беспредельного неба, что так свободно и легко висело над увядающими растениями и неподвижно сидящим человеком. Антон наполнил бокал, поднял, коснулся губами холодного темного края.
Водка спокойно и легко прошла через рот и спустя несколько минут к разливающемуся по телу цепенящему теплу добавилась новая волна. Антон посмотрел на потемневшее дно бокала, где осталось немного водки, опрокинул его на ладонь и лизнул.
Водка. Горькая и желанная, обжигающая и бодрящая, крепкая и веселящая. Русская водка. Сколько родного, знакомого и близкого навсегда связалось с этим привкусом!
В нем и зябкий свист метели, и кружащиеся золотые листы, и монотонный перестук вагонных колес, и шумная круговерть свадьбы, и песня, безудержно рвущаяся из груди, и переборы гармони, и молчаливая тризна, и жаркие объятья, и чудачество, и разгул, и забытье, и сбивчивое объяснение в любви и долгий прощальный поцелуй… Антон вздохнул, чувствуя с какой легкостью хмель овладевает уставшим телом.
Отец ничего не пил, кроме водки. В обычные дни он выпивал рюмку за обедом и пару рюмок за ужином. В гостях и во время праздничного застолья он пил больше, но никогда не пьянел в прямом смысле этого слова. Просто щеки его краснели, в глазах появлялся тепловатый блеск, худощавое тело расслаблялось, становясь более подвижным, движения рук убыстрялись, убыстрялась и речь. Отец начинал говорить длинными емкими фразами, в которых с еще большей отчетливостью сквозили острота ума и четкая направленность мысли.
После той охоты обедали поздно — часа в четыре. Стол, как обычно с приездом гостей, вынесли в сад под старую яблоню.
Солнце припекало, дотягиваясь горячими лучами сквозь яблоневую листву.
Отец, сидящий за столом в просторной голубой рубахе, наполнил три узкие хрустальные рюмки. Через минуту они сошлись, прозвенев так, как звенят рюмки не в доме, а на природе — коротко и ясно.
Антон чуть пригубил. Отец и Виктор Терентич выпили до дна, потянулись к закуске.
Стол был прелестным: на сероватой льняной скатерти в центре стояла синяя вазочка с собранными Пастуховым васильками, рядом с ней — николаевский штоф, корзинка с домашним хлебом, тарелки с огурцами, помидорами, солеными грибами, ветчиной, редиской. А с края, на липовой дощечке — объёмистая деревянная супница, из-под расписной крышки которой пробивался пряный запах домашней лапши с гусиными потрохами.
Не было ни ветра, ни даже слабого ветерка: плодовые деревья, кусты, трава — все стояло неподвижно, облитое жаркими лучами.
Отец и Пастухов вели один из своих неторопливых повседневных разговоров. Они говорили о крещении русских городов.
— И все-таки, Николай, по-моему, Новгород крестили на год позже. В восемьдесят девятом, — убежденно проговорил Виктор Терентич, уверенно орудуя ножом и вилкой.
Отец отрицательно покачал головой:
— Нет. В тот же год. Вместе с Киевом. В восемьдесят восьмом.
— Да нет, я точно помню. Крестили и тут же собор заложили, тот самый, «о тридцати верхах».