Закон парности - Соротокина Нина Матвеевна. Страница 16
почему я отказываюсь? Перед этим разговором я не спал всю ночь, глаза были, знаете, воспалены, язык не ворочался. Но я ответил твердо, не могу, мол, быть предателем. — Лицо Тесина выражало сильнейшее волнение, видно, труден был этот вояж в недавнее прошлое, плечи его поднялись, из-за чего фигура стала еще уже, руки судорожно сжаты, он опять стоял перед фельдмаршалом и мучился все теми же проблемами. — Граф Фермор смотрел на меня строго, но я видел, чувствовал, ему тоже неловко, он слишком хорошо меня понимал. Он сам лифляндец, служит России, воюет с Россией… Он сказал мне строго: «Знаете ли вы, что я генерал-губернатор Пруссии? Прикажу, и сам придворный пастор Ован пойдет в мою армию!»
Пастор вдруг застыл и исчез в голубиных высях, на лице его застыла полуулыбка, образовавшая у губ горькие и нежные складки.
— Ну и что же? — не выдержал паузы отец Пантелеймон.
— Как видите — согласился. Отец очень просил. Боялись, ведь, кто знает, что дальше придет в голову русским… Ах, простите, — он смутился, понимая, что сказал лишнее.
— Именно так, — поддержал его Никита. — Русские зачастую сами не знают, что придет им в голову через пять минут.
— А зачастую вообще ничего не приходит, — поддержал отец Пантелеймон.
— И знаете, я так рассудил, — продолжал Тесин, подбодренный последним замечанием. — Уж лучше я, чем кто-то другой. В моей душе нет злобы к… завоевавшим нас. Граф Фермор очень мягко поступил с моим городом, очень мягко, и я ему за это благодарен.
Лошади резво бежали, карета катилась по усыпанной лесной хвоей дороге, потом вдруг открывались озера, радующие глаза своей безмятежностью и синевой.
«Фермор-то добр, и хорошо, что немцев пожалел, — думал рассеянно Никита, — да как бы ему это боком не вышло… со временем».
Как покажет время, герой наш был прав, но об этом разговор впереди.
Начало кампании
Пока фельдмаршал Фермор стоял лагерем у покрытой льдом Вислы и ждал ее вскрытия, полк Белова в числе прочих занимал польские города. Вслед за Данцигом были заняты Кульм, Торунь. Пытались взять штурмом Мариенбург, да жители не дались, отстояли город. Тем временем Висла вскрылась, очистилась ото льда. Первым переправился на ту сторону корпус Панина, за ним последовал штаб армии, чтобы остановиться в местечке Диршау.
Белов с полком так и остался в Торуни. Как только кончилась зимняя кенигсбергская жизнь, когда ушли в прошлое балы с танцами, приятное женское общество и лекции по философии, когда бои на шахматном и бильярдном поле сменились на ружейную канонаду и свист ядер, а пуховые перины на дурно пахнувший сырой тюфяк (каналья денщик, непонятно, откуда у него руки растут?), Александр тут же возненавидел войну.
Нет, право слово, это занятие совсем не похоже на то, чего он хотел от жизни. Он не любит убивать людей только за то, что они немцы! Среди товарищей он не скрывал глубокой неприязни к войне. Если бы это не противоречило его чести, он бы немедленно подал в отставку. Спросим себя, чего он здесь потерял — в польском Торуне?
— Фи, Белов, быть штатским так глупо! — негодовали сослуживцы.
Что же здесь глупого? Он пошел бы, скажем, по дипломатической части. У него есть к этому склонность, и что важнее — связи.
— Дипломаты все негодяи! Политика — грязное дело. Там все построено на интриге. Армия — это лучший вид мужского военного братства!
И то правда. Белов любил военные мужские компании. Разговоры раскованны, доверие полное, вина в изобилии (сознаемся — дрянного качества, хорошего вина в Польше сейчас не достанешь!). Но уж если играть, господа, то не ломбер! Это игра стариков. Квинтич — и я к вашим услугам. Делайте ваши ставки, судари мои!
После угарной ночи хорошо бродить по сонному городу и радоваться, что прекрасные улочки, дышавшие средневековьем дома не пострадали от артиллерии. Совсем по-мирному сияют католические кресты на костелах Св. Яна и Св. Якуба, отсчитывают время разноликие часы на башне ратуши (на каждом циферблате разное время). В городе было много голубей, старой черепицы и весенней зелени. Невысокий спуск к Висле был мощен щербатым, проросшим мхом булыжником, к воде вели каменные, узкие ступени. Вода в реке была желтой и мутной.
И с каких это пор, господин Белов, вы любите одиночество? — спрашивал себя Александр. С тех пор, как стала ныть некая точка под сердцем, горячая, как уголек. В одиночестве хорошо разговаривать с самим собой — может быть, и не Бог весть какой умный собеседник, да уж какой есть… Ты будешь сидеть здесь, в Торуне, в Польше, в Диршау — где прикажут, и так до самого конца этой никому не нужной, нелепой войны. Ты не посмеешь явиться в Петербург, говорил один Белов другому.
Это почему еще?
А потому, что ты был арестован в кабинете Апраксина, и не важно, что чудом вышел на волю. Бывший фельдмаршал под арестом, и тебя в любой момент могут повезти в столицу под конвоем. А твой враг и твой друг Бестужев тоже под арестом, и за тебя, дурака, некому заступиться. Молись Богу, Белов, чтоб не угодил ты в крепость хошь по делу Апраксина, хошь Бестужева.
Уголек под сердцем разгорался до яркого пламени, как только он начинал думать об Анастасии. Письма от жены приходили редко, и в каждом она писала о смерти. Хорошее утешение мужу на поле брани. «Светик мой, грудь болит, тоска, приезжай, а то не свидимся больше». И это в каждом письме.
И почему так нелепо сложилось все в жизни? Любил лучшую в мире женщину — прекрасную, богатую, недоступную, мечта о ней имела тот же призрачный привкус, что и греза о царице Савской. Случилось чудо — она стала его женой. В детстве он думал, что понятия «чудо»и «удача» связаны знаком равенства.
Но их супружескую жизнь можно обозначить каким угодно словом, но только не счастьем. «Ты меня не любишь, я твой крест…» — писала жена. В первом утверждении она не права. Что же тогда любовь, если и по сию пору он не встречал женщины, которая могла бы сравниться с Анастасией Ягужинской. Но если любовь эта постоянная боль, то она права. А может, большая любовь вообще крест? Но и к кресту привыкаешь, вот в чем бесовская подлость жизни! Эта боль сродни физическому недугу, скажем, такому, как язва в кишках или непроходящие струпья. Жить с этим неудобно, но от таких болячек не умирают.
Кончилось все тем, что он взвыл от тоски, ругая себя за постылые мысли, стыдясь их и требуя от судьбы немедленного вмешательства, чтоб поставила жизнь его на дыбы, взорвала ее и двинула куда-нибудь прочь из этого тихого польского города. В конце концов мы явились сюда воевать. Так будем же воевать, черт возьми! Пора бы уже русской армии сдвинуться куда-нибудь с мертвой точки. Уже июнь, господа! Когда же мы скрестим шпаги С Фридрихом?
Так думал не только Белов, вся армия была в брожении. Близкие к штабу всезнайки, а может быть сплетники, с полной определенностью говорили, что целью летней кампании будет главное, кровное государство Фридриха — Брандербургия. Но положа руку на сердце, можно было с полной достоверностью утверждать, что о точных намерениях Фермера в этот момент не знал даже Господь Бог. А посему прусские шпионы, которыми Фридрих наводнил русскую армию, не могли сообщить в Берлин ничего определенного, что тоже имело положительный момент в общем плане кампании.
Фермера назначили на пост фельдмаршала после Апраксина, новый главнокомандующий обязан был быть осторожным. Насмешки и злопыхательства Европы по поводу ушедшей в песок Гросс-Егерсдорфской победы продолжались недолго. Французы перестали смеяться в октябре, потерпев сокрушительное поражение при Росбахе, австрияки в ноябре после Леутина. Беспечное шведское войско вторглось было в прусскую Померанию, но генерал Левальд, оправившись после Егерсдорфа, быстро выдворил их оттуда. В декабре Фридрих прибавил к своим победам еще сражение при Лейдене, где наголову разбил австрияков.
Но это все в прошлом году. Теперь же, в начале летней кампании, все мечтали отомстить Фридриху за его торжество над великой коалицией. Разумеется, и Франция, и Австрия хотели мстить чужими руками. Мария-Терезия писала своему послу в России Эстергази, что теперь в Европе все зависит от русской армии, которая своими действиями одна может подкрепить и оживотворить движение союзников. Эстергази обивал пороги в приемной Елизаветы. Императрица давила на Конференцию, ее члены слали депеши, призывая Фермера выступить немедленно.