Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 43

Луна пробиралась антеннами, как камышами, по привычке ища, в чем бы ей отразиться, но нашла лишь пустые бутылки на балконе последнего этажа и дурацкую куртку из зеленой клеенки. И теперь он висел над двором, как светляк. А потом вдруг, взглянув на них мельком как будто из-под хитина крыла — впрочем, мысль про крыло и хитин, может быть, как бывает во сне, перепутала время и, придя уже после, когда он полетел, оказалась в начале, — дальше все было, точно во сне: животом он уже навалился на крышу, и уже ухватился, наверно, за кровельный лист, извиваясь, немного прополз — и они уже двинулись к клену — и тогда он уперся ногами в изъеденный ржой водосток — водосток же, уйдя из-под ног, развернулся заслонкой…

Он летел и кричал. Нина тоже кричала, но в ладонь, как в затычку. Время будто бы стиснулось в горловине песочных часов, не пуская его и себя — никого не пуская на дно. Он летел, как барахтался в жерле бархана. Игорь вдруг ощутил, что просели колени и что выпрямить их он не может… Малой матерился страшней и страшней — столько слов не могли уместиться ни в минуту, ни в пять — столько лиц и всего остального: красный мак на березе, старуха с собакой, постамент над брусчаткой, их спор и со стертым лицом человек, засветивший его зажигалкой, и какие-то девки в окне, хорошо если девки, а если Оксана?

В горловине песочных часов что-то все-таки хрустнуло. Ветви клена прогнулись под тяжестью тела и крика и забились от ужаса, от облегчения. Он лежал среди лужи — не крови, а просто воды — на боку, не живой и не мертвый, нога без ботинка как будто хотела согнуться и никак не могла и подергивалась, а потом перестала. На втором этаже распахнулось окно, и его потроха — склейки желтой бумаги и зимняя вата — трепыхались на раме. И Малой отскочил и куда-то пропал, Игорь было подумал: он рванул от мужчины в окне и от женщины в нижней рубашке на балконе над ним — но потом оказалось другое. Нина крикнула: «Люди! Надо скорую! Срочно! Он живой! Он упал с самой крыши! Только что!» И, схватившись за голову в бигуди, эта женщина закричала: «Матерь божья… сейчас! Я сейчас!» — и рванулась с балкона, наверное, к телефону. А мужчина сказал: «Геть с маво гаража! От я зараз!..»

А они бы и так все равно побежали. Три листа протокола лежали в кармане, а в другом был платок, весь в крови… а давно ли вы знаете потерпевшего?., вы с покойным, конечно, знакомы?., нет? убийство носило ритуальный характер? Либерман и Гаркавич евреи, по отцу вы ведь тоже — Бутовский, еврей? — Но, Порфирий Петрович! — Повторяю, милейший, признаете ли вы…

Они спрыгнули с крыши. Нина плакала в кепку, Игорь взял ее за руку, но она не хотела идти, она выла, заткнув себе рот ее грязной подкладкой. А еще они ждали Малого, он сидел возле ящиков и дристал под железную дверь гаража.

«Лютых не было, я и… их не знал и не знаю! — вдруг сказал сквозь икоту Большой. — Мы с Малым тебя видели один раз, двадцать третьего… и… февраля! Поняла?» Игорь выдохнул: «Не сволочись з пэрэляку!» А она закивала с какой-то щемящей готовностью: «Хорошо, хорошо! Я одна… я сама… я когда сюда ехала…» А Большой, и не слушая даже, пошел за Малым, и повел его, и потащил, потому как Малой упирался и от скамейки, а потом еще с клумбы на них оглянулся.

А она все лепила губами слова, как гнездо, чтобы в нем отогреться: «Я когда сюда ехала, я боялась, что сдохну от тоски и вообще… Я хотела в какой-нибудь школе организовать драмкружок и поставить желательно „Чайку“. Обязательно „Чайку“! И сыграть…» — «Нина! Если нас заметут!» — он хотел ее дернуть за руку или даже, как в кинофильме, отхлестать по щекам, но стоял и не смел, а она ворковала уже из гнезда: «Люди, львы, орлы и куропатки… Черт нас всех подери, там ведь тоже живая луна в первой акции… мать твою, в первом акте!.. Неужели он умер? А?! Вдруг он сейчас умирает? Боже мой… Я хотела поставить спектакль!» — «Тише, тише!» — «Но искусство так слабо воздействует! Ты согласен?! В той же „Чайке“ Аркадина и Тригорин, сами люди искусства…» — «Я все понял! Послушай!» — «Сами люди искусства, а бесчувственны так!.. Потому что варились только в искусстве, их жизнь не коснулась!» — «Он украл у тебя кошелек. Это было в трамвае! Мы поэтому и бежали за ним от угла, с остановки, общежитские подтвердят!» — «Я была этот месяц так счастлива!..» — «Он украл у тебя кошелек! Вот и все! Только сжечь протоколы — и все!» — «Мне казалось, прожить этот месяц, а потом можно даже и умереть… Я так ярко и так осмысленно еще никогда не жила… А ты? Мы же все были счастливы! Как же так, чтоб из счастья вдруг вышло несчастье?! Он не умер! Клянусь! Вот увидишь, он отлежится в больнице…» — «И поймет, в чем смысл жизни! Идем же!» — «Ты, как Павел, ты тоже готов отказаться… от идеи, вообще от всего?!»

Или нет, про идею она говорила уже ночью, на чердаке — Влад оставил ей ключ, чтоб пришла переспать… И, сказав это жутковатое слово, вдруг раскашлялась и уронила — он искал ключ на ощупь на заплеванном кафеле, а она, зажигая спичку за спичкой, выдыхала: «Ну да, переспать! — и гасила их нервным смешком. — Если акция кончится поздно, в самом деле, не пехом же на Москалевку! Елы-палы! А ты что подумал?!» — и опять ни с того ни с сего заревела.

Протоколы горели в кастрюле языкато и яростно, только слишком уж быстро. Теплый пепел был жирноват и пушист, будто крылья у бабочек — когда в детстве он их ловил и стирал у живых, а потом и у полуживых ровно столько пыльцы, сколько мог, чтоб увидеть устройство крыла — по-стрекозьи прозрачное — разу к третьему он уже в этом не сомневался, но все лето упорно ловил и стирал, чтоб потрогать подушечкой пальца еще и еще эту тайну природы, ее ласковость и бархатистость — это было пронзительно и чудесно! И тогда он сказал: «Получается, счастье — совсем не критерий», — и, отставив кастрюлю, вытер пепел, налипший на пальцы, о тощий тюфяк.

«Я не знаю. Не знаю, что думать, что чувствовать… как дальше жить! Я не знаю!» — Нина рядышком грызла сухарь, с головой завернувшись в суконное одеяло, и от этого, несмотря ни что, ему было нестрашно.

Керогаз, как цветок-мясоед, — свечи кончились, и они разожгли керогаз — выжидательно шелестел лепестками и подванивал, как в лесах Амазонки.

Он сказал: «Может быть, справедливость? Очень даже хороший критерий! Ты видала кастет? Этот парень вчера мог спокойно убить человека!» — «Ты так думаешь? — и обернулась, и надеждой, и светом плеснула из глаз. — А ведь правда! Он мог!» — «Я однажды стоял на карнизе четвертого этажа шириною в кирпич. Но ведь я не свалился! Потому что меня было не за что…» — «Может быть, не вчера, может быть, только завтра, но он мог бы! Игоречек, как же я не подумала! Мог!» — от волнения она скинула одеяло, на зареванной, в черных потеках скуле золотился пушок. Чтоб его не потрогать, Игорь стиснул кулак, чтобы вдруг не сказать «я люблю тебя», скрипнул зубами. Ее губы набухли и сделались ближе, он не знал, отстраниться, приблизиться или сначала попросить у нее же записку и прочесть ей стихи — вслух, сейчас, неминуемо!

А она вдруг шепнула: «Но тогда нам придется признать… нет, поверить, что Бог существует!» — «Потому что мы… встретились?» — «Встретились именно с ним! Мы ведь только орудие — если Бог существует! Пусть не бог, пусть космический интеллект!» — Она пахла цветами и была вся так близко, что рука отыскала сама ее узкие пальчики и прохладную впалость ладони, неуверенно и не сразу, но ответившей — невероятно! — ответившей цепким пожатием: «Игоречек! Но ведь все это уже было однажды! Под названием „инквизиция“! Чтоб проверить, ты ведьма или не ведьма, тебя связывали и бросали… Если ты утонула, ты, конечно же, ведьма… Черт возьми, но ведь Бога-то нет! Как здесь холодно! Вдруг он все-таки умер?! Это мы… мы убили его! Заверни меня в одеяло!» И он стал на колени, чтоб укутать ее, а она вдруг сама обняла его губы и лизнула, чтоб он их скорей разомкнул. И закрыла глаза, и он тоже закрыл их, чтоб уже ничего не могло помешать ему быть искусным, разнообразным, но при этом и деликатным, — он старался, как мог, а она почему-то сказала: «Ты боишься. Не надо бояться!» — и снова губами нашла его губы, и он больше уже не старался, все теперь получалось само — как в жару, как в печи два полена, объятых одним языком…