Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 57
— Я думаю, что все дело в перекличке. Ваши главы аукаются. Об одном и том же событии все вы рассказываете по-разному. Допустим, о том же для тебя роковом 29 ноября Всеволод повествует…
— Хренушки! Будет он тебе повествовать. Его глава может состоять из рисунков, из рецептов… Это может быть псевдонаучный трактат на самую отвлеченную тему, но — до посинения тщательный. О трещинах и черепках. В последний раз он мне часа три объяснял, что все без исключения трещины и черепки по дефиниции эстетичны. Потом передумал, сказал, что эстетичными будут лишь те, которые он с присущей ему гениальностью сфотографирует. Опять передумал… При этом он сам вполне искренне убежден, что лишь последовательно развивает свою мысль! Так вот, настоящие шедевры, закончил он, возникнут лишь тогда, когда он сам что-нибудь разобьет или ударит по стеклу в состоянии идеального творческого аффекта. Эта энергия непременно материализуется и потом будет передаваться зрителю, даже и двести лет спустя. Пришел ко мне с бутыльцом, сам его, как водится, вылакал и — излагал, излагал, забыв, зачем к девушке и пришел!
— А когда это было?
— Из лодочки не выпадешь?
— Так когда же?
— Перед нашей с тобой Ялтой.
— И что, он только излагал?
— Ну почему! Было все, по полной программе. Но я же поехала с тобой. Как и обещала. Меня трудно назвать обманщицей.
На воде появляется рябь. Как выражение «нахлынувших на героя чувств»? Спокойно. Этак мы и до шторма расчувствуемся. Кто знает здешние порядки! Вон уже и облачка на горизонте.
— Надо же, Анечка. Слово за слово и — до развязки договорились!
— То есть? Ты даешь мне отлуп? Или за борт меня бросаешь в набежавшую волну? Так ведь не про тебя роман, Гешенька!
— Ты звонила ему из Ялты?
— Нет.
— А после Ялты?
— Он сам звонил. Раза три, наверно. Телефон чей-то спрашивал. Говорил, что свидеться бы надо. — А надо ли, Всевочка? — Надо! — А очень ли надо? — У «надо», говорит, нет превосходной степени. — Так, может, и не надо? — Надо! — Ну вот когда будет о-оочень надо!.. — И трубку повесила. Ты пальцы-то не ломай. Чем печатать будешь? Ну не виделись мы после Ялты. Он в последний раз уже сам себя превзошел — сказал, что ну о-очень надо.
— А ты что сказала?
— У него был такой отстраненный голос. Или просто усталый? Равнодушный — вот. А мы, девушки, этого ой как не любим! Я сказала: позвони, когда надо будет, ну очень-преочень.
— Ты этим кончаешь свою главу?
— Да у нас таких разговоров знаешь сколько было? Позвонил — и пропал на год!
— Тамара сказала, что ее глава напоминает — ей по крайней мере — поток сознания.
— У Тамары — сознание? Да еще потоком?!
— Ты с ней что — знакома?
— А то! Она в Норильске завучем была в той самой школе, с которой наша школа имела соцсоревнование. Или это соцсоревнование всех нас имело?.. Я-то знала, что Севка женат. Он всегда ходил окольцованный. Но когда я узнала, что эта вот грымза…
— Аня, ты знаешь, что называют потоком сознания?
— Да все я знаю! — и упирает локти в колени, и глядит исподлобья так, что хочется встать, раскланяться и удалиться. — Структурным анализом, Гешенька, я полагаю, ты все равно не владеешь. Так что ползи, дорогой, по наитию…
— Но один-то вопрос ты еще мне позволишь?
— Бурный поток сознания! — она надувает левую щеку и хлопает по ней ребром ладони: — Фук! Тамарина глава написана в жанре «колонка редактора». Твоя, как я вижу, ваяется в манере стеба. А моя — такая, знаешь, китчуха с прибамбасами. Я в ней то умная-умная, а то дура-дура!
— Последний пассаж или последний абзац твоей главы ты можешь пересказать?
— На раз! Мне Севка в норильской общаге стенку одну расписал — всю, от потолка до пола. Он уж если возьмется руками что делать — это на полных 24 часа. Тамаре сказал, что в командировку поехал, меня в комнату к воспитательнице выселил. И два дня и две ночи не выходил из моей. Запирал ее от меня: учителям полработы не показывают! Ну, наконец ленточку поперек двери повесил… Вот чего я, дорогие читатели, не рассказала и спешу восполнить этот пробел сейчас: как он этой фреской своей дорожил! Господи, помилуй! Я же после первого года всеми правдами-неправдами оттуда свалила. И что же он мне напоследок сказал? «Я рассчитывал, что эта стена проживет, как минимум, три года. Ради каких-то семи месяцев я бы так не выкладывался!» Конечно, ему хотелось меня уесть, он понимал, что сбегаю я от него. Или не понимал? Только мне надо вещи уже на материк отправлять, я сама их пакую, вдруг — явление! Всеволод Игоревич, весь в осветительных приборах: этот ящик ему мешает, этот тоже бы сдвинуть!.. И полночи — хорошо, там в июне и ночью светило светило — по фрагментам шедевр свой переснимал.
— Ты шедевр закавычиваешь или?..
— Ты уж, пожалуйста, со знаками препинания сам, сам… А то вот я мысль сейчас потеряю. Потеряла!
— Я про концовку спрашивал.
— Да! Про маковку. Севка точку в своих материалах маковкой зовет. Или чужой очерк смотрит: а маковки-то и нет!
— Ты опять потеряла мысль?
— Его маковки меня впечатляли, увы, не всегда. Но словечко балдежное! Да, так вот. В роли маковки у меня — стена! То есть фреска. Он город нарисовал. И на каждом углу и почти что в каждом окне были люди. Я насчитала что-то около пятисот персонажей. И из-за этой толчеи далеко не сразу можно было заметить, что каждый сюжет раза два или три повторяется. А в перспективе — и бессчетное число раз. Вот перед открытым люком стоит человек с занесенной ногой и смотрит вверх на летящую курицу… И такой же дурашка на следующем перекрестке… А в окне стоит человек, по рукам и ногам связанный цепью от ходиков, и пытается их, то есть ходики, выбросить вниз… А стрелок на циферблате нет — они уже полетели за курицей следом. Ну и так далее — до нижнего правого угла вплоть. Или без нижнего правого угла? Он меня слишком уж раздражал, хотя в большом городе все ведь бывает…
— Значит, меня ты вообще ни разу не вспоминаешь?!
— Я этот угол заставила фикусом. Фикусенком. В нашей школе был шикарный такой зимний сад! Каждый месяц давал нам три балла в соцсоревновании!
— И болтаюсь я здесь, как то самое в проруби. Быть не может — не упоминаешь? Ни разу?
— Обидели Гешеньку! — Она тянется рукой к моей щеке; делает какой-то шажок, но лодка уже резко кренится. Я подхватываю Аню, тяну ее на себя, она же тащит меня, нет, это мы вместе утаскиваем друг друга вбок, Господи, за борт! Джинсы как из железа теперь.
— Отпусти! Идиот! Утопишь! — она царапает мои руки. Я обхватил ее… Мы оба уже под водой. Ее руки, ноги, бедра мощно работают, я ощущаю это всем телом…
Мы опять над водой!
— Отпусти же! Кретин! Держись за лодку! — и пытается разомкнуть мою мертвую хватку. Чудом это ей удается. Но теперь я вцепился в запястья. Лодка горбится метрах в пяти. Перебираю ногами и как-то держусь на плаву.
Извиваясь всем телом, Аня влечет, нет, волочит нас к лодке. Долго-долго. Зеленое скользкое днище касается наконец наших плеч! Но я в силах пока отпустить лишь одну ее руку. И не сразу, со вздохом — другую.
Отплыла и кричит:
— Вот теперь ты на самом деле как го-о-о-рох в проруби!
Я же все не решусь обернуться. А Анюта, похоже, по-дельфиньи кружит — слышу всплески и начинаю бояться, что она уплывет. Впрочем, куда же — некуда ей плыть! Но откуда-то ведь приплыла.
— Аня!
— Что?
— Ты сделала это специально?
— Я не слышу.
— Если я буду кричать, я утону.
— Тогда помолчи.
— Плыви сюда! Аня!
Не отвечает. И не плещется больше. Наверно, лежит на спине, как и в Ялте. Заплывет за буек и валяется там битый час.
С тех пор как уехала Катя… Если живешь с человеком одиннадцать лет, даже если этого человека все в тебе раздражает… Уму непостижимо, при чем тут Катя! Да и я тут — при чем?
— Аня! Ты и Ялту не упоминала?
— Где?
Не уплыла. А раз «где?», да еще так звонко — поминала, конечно. Просто я, подзадоренный, ее сердцу милей. Ялту она никак не могла обойти! В Ялте у нее была задержка. И я, идиот последний, говорил, как я этому рад! И тем более Катя через месяц уже отчалит… У Армянского радио спросили: почему в Америке мужьям разрешают присутствовать при родах? — Потому что не всем из них удается поприсутствовать при зачатии.