Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 66

— Это и означает быть членом партии процесса.

— Ты, Ген, зря не тщись. Это — непостижимолость.

— Вкусное слово. Твое?

— Ну! Я если с ним рядом, я тоже ничего! Он коктейли под названия сочиняет. Я как-то сдуру возьми и скажи: «Слава Октябрю!» Ой! Он туда сорок капель зубного эликсира, сорок капель одеколона, полфлакона пустырника на спирту, так? Ну и бражки — немерено. Дихлофосом все вспрыснул… Скотина такая, ведь пить заставил! Он — о! Он во всем до конца! Вот с тех пор я и сочиняю. То ему «Непостижимолость» закажу… А то — «Веру, Надежду, Свекровь» — и уж тогда в нем непременно черный перчик плавает. Я, Ген, как и барышни эти злосчастные, я ведь тоже живу, только если он рядом. Непостижимолость!

— Обидно не бывает?

— Нет! — он мотает головой. — Ты что?! Конечно, и разругаемся — все бывает. А только он один так мириться умеет. Он же нежный, как крокус. Поскольку я крокусов в жизни не видел. А что видел — мне не с чем сравнить! Свою физию мне сюда вот уложит и, как кошка, об ухо мне трется, трется… Он картиночку новую сделает — вот когда мне обидно бывает! Я стою перед ней дурак дураком! А он ходит вокруг, он волнуется, ждет! Ну, допустим, представь: холст, гуашь, на небе тарелка лежит, а может — луна. И на ней две здоровые рыбины — хвостами к середине: без пяти минут двенадцать показывают. Та, которая «минутная», аж изогнулась от нетерпения и воздух ртом хватает. Как будто ей в полночь воды нальют. Понимаешь? А кто ей нальет? Ни облачка! Вызвездило так!.. А он ждет. Я говорю: «Сев, по-моему, она выпить хочет». Он говорит: «И знаешь почему?» И лицо у него такое, как если бы от моих слов, я не знаю что — все зависит! Я говорю: «А мы с тобой — почему? И она потому же!» Он меня за холку взял, прижал к себе: «Сестры, — тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…» Ну, и так далее, до конца мне шепотом в ухо читал.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает, песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут…

(Он тягуче, всем телом раскачивается в такт, и мой голос тоже раскачивается вверх и вниз… Что-то такое делает с человеком трехдольник, это уже к физиологам, а не к литературоведам вопрос!)

Ах, тяжелые соты и нежные сети,
Легче камень поднять, чем имя твое повторить!

(Но самое горло-перехватывающее — эти сбои, эти пропущенные доли! — отчего имя … и сейчас будет забота — всего их четыре на двенадцать строк… моя курсовая!)

У меня остается одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.

Чьи-то жидкие хлопки за стеллажом. И — Анин голос:

— Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.

— Нюха! А пиво?

Аня выходит с раскрытой книгой. Я не видел такого издания. Какой, интересно, стоит на нем год? Кстати, а сейчас он — какой?

— Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.

(Анин голос тоже раскачивается вниз и вверх.)

Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.

(Самая высокая нота у Ани — в конце строки. Что-то щемящее в этом… Интонационно женская рифма всегда предполагает вопрос или по крайней мере многоточие. Она потому и называется женской.)

Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина — дремучий лес Тайгета,
Их пища — время, медуницы, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок,
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.

— Долгими полярными ночами Всеволод и тебе читал Мандельштама! — я протягиваю руку к книге, но Аня из упрямства прижимает ее, раскрытую, к груди.

— Во-первых, полярная ночь одна. А во-вторых, он читал это мне, когда звонил последний раз и ну очень-преочень хотел меня видеть! — в ее голосе вызов. — Вот и захотелось найти и перечесть.

— Так ты все это время?.. — Семен уныло ерошит тяжелые волосы. — Ты вместо того чтобы!..

— Семен, а что бы самому не прошвырнуться? — я даже готов помочь ему встать.

— Без рук! — в синих Анютиных глазках лукавая отвага. — Между прочим, Геша, в третьем вагоне тому назад ты сидишь почему-то на корточках и подслушиваешь наш разговор.

— Но этого не было!

— Значит, будет! — Она протягивает мне том Мандельштама и извлекает из бездонных карманов своего рыжего комбинезона по бутылке Останкинского пива.

— У-я! Анка! Двойню принесла! — рычит Семен, хватаясь за бутылец. — Василь Иваныч, я своего уже забрал!

Однако вторую бутылку Аня оставляет себе — открывает ловким ударом об угол стеллажа. И уютно устраивается на полу.

Большие глотки мерно пульсируют на ее удлинившейся шее. Можно вставить в реестрик… Впрочем, что же тут непристойного? Но волнует невероятно!

— Нюх, а видала кого еще? — Сема выхлебал залпом и теперь благодарно кладет свою голову ей на колени.

— Три раза Тамару и еще два раза…

— Нюха! Ну? Не томи!

— Бр-р-р!

— Ну же?

— Себя! Ой, мужики, красивая я баба! А только удовольствие, скажу я вам, все равно ниже среднего!

— Разговаривали?

— Геш, мне с Семой посекретничать надо. Может, пообщаешься с нами в соседнем вагоне?

— А я и не знал, что вы знакомы, всегда все самым последним узнаю, — ворчит Семен, но головы с ее колен не снимает.

— Женихаемся! — Аня смотрит на меня, словно я — горстка риса, предназначенная для телекинетических манипуляций.

— Анечка! Но мы могли бы вместе искать отсюда выход.

— Да-да-да! Поищи с нами вместе. Там нас много. Ну иди же!

Надо придумать фразу для не слишком жалкого ухода…

— Только учти! Вы оба учтите, что это — моя глава! — и удаляюсь.

Теперь на цыпочках. Теперь замираю. У Анюши нет мочи терпеть:

— Сем, его здесь нигде нет! Его нет здесь нигде! Потому что он там, он по ту сторону листа!

— Не… Ты че?

— Я когда себя в тамбуре увидела, я сразу его стеночку расписную в Норильске вспомнила… Много нас, и мы все для него на одно лицо!

— Да ты для него, Нюха, ты для него!..

— Не надоело? Ты думаешь, Гешенька здесь случайно? Гениашенька мой! Звонит мне недавно Севка, а я никак не пойму, в чем дело! «Детство мое, — говорит, — прошло от обеих столиц вдали, потому что мама последовала за отцом, лишь только представилась ей эта возможность. Каково же было изумление наше (Анна-Филиппика, каково!), когда дверь его одинокой, как нам казалось, сторожки распахнула широкомордая тетка с орущим младенцем на распаренных руках?» Это он Гешкин сборник у меня спер. И уж как отвел душу! А теперь бедный Гешенька бродит по вагонам и всех уверяет, что это — его глава.

— Нюх, скучный он. Ну его.

— Он нормальный! Он такого бы не написал! Он до глюков не допивается!

— Нюх, ты что? Ты не знаешь, как Всевочка нас с тобой любит?

— Он мне сказал как-то, что у него туберкулез костей нашли. Это правда?

— Не-ет. Не знаю.

— Что болезнь эта лечится плохо. Что ему, может, недолго тут с нами осталось…

— Ну нет! Я бы в курсе был.

— Так по вагонам деньги сшибают! А он — сам знаешь что. Поимел и говорит: «Все правильно. Выходи за писателя. Человек он, похоже, хороший. А это тоже талант». Я говорю: «С костями у тебя что? Надо все-таки показаться специалистам». У меня же есть человечек в Минздраве… А он: «Туту-ту-ту-ту!» Ну, ты знаешь, мол, разговор окончен.