Путешествие с Чарли в поисках Америки - Стейнбек Джон Эрнст. Страница 32
И я ему верю.
Он покрутил своим пластмассовым стаканом и посмотрел на остатки виски — жест, которым иной раз стараются привлечь внимание хозяина к пустой посуде. Я взялся за бутылку.
– Нет, — сказал он. — Хватит. Я давно усвоил, что в актерской технике самое важное, самое ценное — это научиться выполнять ремарку «уходит».
– Но мне хотелось бы еще кое о чем вас расспросить.
– Тем более пора. — Он потянул последние капли из стакана. — Вопрос за вопросом, а ты — раз-два и ушел за кулисы. Благодарю вас, всего хорошего.
Я смотрел, как он легкой походкой идет к своему прицепу, и, чувствуя, что есть один вопрос, который наверняка не даст мне покоя, крикнул ему вслед:
– Одну минутку! — Он остановился и посмотрел на меня. — А что делает пес?
– Да так, ерунду — несколько трюков, — сказал он. — Для облегчения программы. Выпускаю его, когда интерес падает. — И зашагал дальше к своему жилью.
Значит, не умерла еще эта профессия — а ведь она древнее письменности и, пожалуй, уцелеет даже в те времена, когда печатное слово исчезнет навеки. И все стерильные чудеса кино и телевидения и радио не смогут смести ее с лица земли, не смогут заменить собой непосредственного общения живого человека с живой аудиторией. Но как он существует, этот человек? Есть ли у него друзья? Какова та сторона его жизни, что скрыта от посторонних? Да, он был прав. Уйма вопросов возникает после его ухода зa кулисы!
Вечер был полон мрачных предзнаменований. Скорбное небо покропило нас дождиком, а к ночи грозно налилось свинцом. Поднялся ветер — не тот, знакомый, побережный, что прядает по-заячьи, а могучий, как поток, не знающий преград на тысячи миль в любом направлении. В таком ветре, непривычном для меня, чувствовалось что-то таинственное, а потому не менее таинственны были и отклики, которые он во мне рождал. Рассуждая здраво, ветер был как ветер, и я сам приписывал ему некую странность. Но ведь то же самое можно сказать и о других, казалось бы, необъяснимых явлениях, с которыми нам приходится сталкиваться в жизни. Мне доподлинно известно, что люди утаивают многое из своего жизненного опыта, боясь, как бы их не подняли на смех. Мало ли кому случалось видеть, слышать или ощущать нечто настолько из ряда вон выходящее, что память мгновенно отбрасывала это прочь, подобно тому как заметают мусор под ковер — лишь бы с глаз долой.
Что касается меня, то я стараюсь не отгораживаться от непонятного и необъяснимого, хотя в наше время, когда все всего боятся, это нелегко. Сейчас, находясь в Северной Дакоте, я вдруг не пожелал трогаться с места, и мое нежелание почти граничило со страхом. А Чарли, напротив, стремился в путь и такое вытворял, что его пришлось урезонивать.
– Слушай, пес. Ехать нельзя, у меня дурные предчувствия. Они как веление свыше. Если я не посчитаюсь с ними и мы поедем и нас занесет снегом, тогда вывод ясен: не внял предостережению. Если же мы останемся и начнется снежная буря, тогда я уверую, что у меня пророчества на прямом проводе.
Чарли чихнул и нервно прошелся взад и вперед.
– Хорошо, мой песик, станем на твою точку зрения. Тебе приспичило ехать дальше. Предположим, мы поехали и ночью вот на этом самом месте, где мы стоим, рухнет дерево. Значит не я, а ты пользуешься благоволением богов. А такое вполне возможно. Могу рассказать тебе много всяких историй о преданных животных, которые спасали своих хозяев. Но я сильно подозреваю, что ты просто здесь соскучился, и потакать тебе не собираюсь.
Чарли устремил на меня совершенно бесстыжие глаза. Да, он у нас не романтик и не мистик.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать. Если мы уедем отсюда, а дерево не рухнет, или заночуем, а снежная буря не разыграется, — что тогда? Тогда вот что: весь этот эпизод будет предан забвению и ничей пророческий дар не пострадает. Я голосую за то, чтобы остаться. Ты — за отъезд. Но поскольку я ближе к вершинам творения, а также считаюсь начальником этой экспедиции, решающее слово остается за мной.
Мы заночевали там, и снежная буря не разыгралась, деревья не падали, так что спор наш был забыт, и если мистические ощущения снова нахлынут на нас, их ждет открытый путь. А ранним утром, ясным, без единого облачка и прозрачным до телескопических высот, мы прогулялись по звонко похрустывающему под ногами толстому ковру белого инея и вскоре пустились в путь. В прицепном храме искусств было темно, но когда Росинант проезжал мимо него к шоссе, собака залаяла.
Мне, наверно, рассказывали про берега Миссури у города Бисмарка, в Северной Дакоте, или я где-то читал о них. Так или иначе, внимание мое на этом не задержалось. И я был поражен тем, что увидел. Вот где должен бы проходить продольный сгиб карты Соединенных Штатов. Вот где Восток вплотную примыкает к Западу. На левом берегу, у Бисмарка, пейзаж, трава, запахи — все как в восточных штатах. А через реку, у Мэндана, самый настоящий Запад — бурая трава, небольшие обнажения породы в береговых подмывах. Право— и левобережье вполне могли бы отстоять на тысячу миль одно от другого. Такой же неожиданностью, как берега Миссури у Бисмарка, были для меня и Плохие земли. Они заслуживают свое название. Здесь будто набедокурил озорной ребенок. Только падшие ангелы могли бы создать назло небесам такую пустыню: сухую, колючую и полную опасностей, а на мой взгляд, и дурных предзнаменований. От нее так и веяло неприязнью к человеку и нежеланием пускать его в свои пределы. Но человек есть человек, и, будучи тоже человеческой породы, я свернул с шоссе и, робея и чувствуя себя здесь незваным гостем, повел Росинанта между высокими плоскими холмами. Сланцеватая глина терзала покрышки Росинанта и то и дело исторгала крики ужаса у его страдающих от перегрузки рессор. Какое чудное было бы здесь обиталище для троглодитов, а еще того лучше — для троллей. И ведь вот что любопытно: я чувствовал себя нежеланным в этих местах, и сейчас у меня у самого нет желания писать о них.
Проехав несколько миль, я увидел человека, который стоял, привалившись к изгороди из двух рядов колючей проволоки, укрепленной не на столбиках, а в развилке из кривых веток, воткнутых в землю. Он был в темной шляпе, в долгополой куртке и джинсах, бледно-голубых от многократной стирки и совсем уже выцветших на коленях. Губы у него были в чешуйках, точно змеиная кожа, светлые глаза, казалось, остекленели от слепящего солнца. У изгороди рядом с ним торчала винтовка, а на земле виднелась небольшая кучка меха и перьев — подстреленные кролики и мелкая птица. Я остановился поговорить с этим человеком, увидел, как его глаза мотнулись по моему Росинанту, сразу все в нем подметили и снова ушли в глазницы. И я вдруг запнулся, не зная с чего начать разговор. Такие зачины, как «Зима, видно, будет ранняя» или «Есть здесь хорошие места для рыбной ловли?» — казались неуместными. И мы с ним просто хмуро глядели друг на друга.
– Добрый день.
– Да, сэр? — сказал он.
– Где бы мне тут купить яиц?
– Поблизости негде, разве только доедете до Галпы или до Бича.
– А я настроился так, чтобы из-под домашней курочки.
– Яичный порошок, — сказал он. — Моя миссис яичный порошок покупает.
– Давно здесь живете?
– Угу.
Я ждал: вот он задаст мне какой-нибудь вопрос или сам что-нибудь скажет, и можно будет продолжить разговор. Но он молчал. И поскольку молчание затягивалось, найти подходящую тему становилось все труднее. Тем не менее я решился еще на одну попытку.
– Сильные холода у вас зимой?
– Бывает.
– Вы, я вижу, из говорливых.
Он усмехнулся.
– Моя миссис тоже такого мнения.
– Прощайте, — сказал я, дал газ и поехал дальше и, глядя в зеркало заднего вида, что-то не заметил, чтобы он смотрел мне вслед. Может быть, это не типичный обитатель Плохих земель, но я ведь и видел-то всего двоих-троих.
Проехав еще немного, я остановился у небольшого домика, по виду — казарменного барака, из тех, что отдельными секциями распродавались после войны. Он был выкрашен в белую краску с желтой каемочкой, и при нем имелся умирающий садик — несколько жалких кустиков прихваченной морозом герани и хризантем, похожих на желтые и красновато-коричневые пуговицы. Я шел по дорожке, чувствуя, что за мной наблюдают из-за белой занавески. На мой стук в дверях появилась старушка. Я попросил напиться, она вынесла мне воды и заговорила меня насмерть. Ей, видно, неистово, неудержимо хотелось говорить, и она начала рассказывать мне о своей родне, о знакомых и о том, что никак не приживется на новом месте. Она была нездешняя, и все ей тут казалось чужим. У нее на родине — молочные реки и кисельные берега, словом, тоже не без золота и слоновой кости, обезьян и павлинов. Голос ее не умолкал ни на минуту, точно она страшилась тишины, которая наступит после моего ухода. Я слушал, слушал и вдруг подумал, что ей просто боязно здесь, да не ей одной, а и мне тоже. И я меньше всего хотел, чтобы меня застала ночь в этих местах.