Господин Великий Новгород - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 17
Сей год раковорцы с колыванцами – и те ладятся заступить пути Великому Новгороду… Сумеют ли только?
Быстро под весенним солнцем просыхает земля. Во дворе у Олексы весело стучат новгородские, ладные, с тонким перехватом у обуха, с широким, оттянутым внизу лезвием, на прямых рукоятях топоры. Сам хозяин, в красной холстинной рубахе, без кушака, без шапки – волосы растрепались под ремешком, – тоже с топором, сидит верхом на срубе. Отложил все печали и попеченья и – эх! – размахнись рука! Размахнись, да не промахнись. Ничего, не впервой! Веселая плотницкая работа – хоромное строение. Стучат топоры.
– Ничего, купечь, можешь! Колываньскии немцы вконечь разорят, дак к нам, в ватагу, подавайся! На хлеб всегда заработашь!
Щурится Олекса на языкастого плотника. Вот язва! Однако рад похвале.
– Не застудись, зябко! – просит Домаша, выходя на крыльцо.
Мать, та лежит, простыла, Домаша сейчас от нее.
– Как мать? – спрашивает сверху Олекса.
– Ничего, лучше.
– Кто с ней?
– Полюжиху оставила.
– А, ну добро.
Солнце печет сквозь рубаху, а от земли все еще тянет зябким холодом.
Тут и впрямь недолго простыть.
Закончив венец, спускается Олекса вниз, проходит горницей, приказывает новой девке, Ховре, вынести медового квасу плотникам.
– Что, Онфиме, без дела сидишь?
Сидит Онфимка над буквицей, пишет на старом обрывке бересто: «ба, бе, би, бу, бы, бя… ва, ве, ви…» Устал Онфимка, стал рисовать человечков: круглая голова, две палочки – руки, две палочки – ноги.
– Это кто же у тебя?
– Дружина новгородская пошла к Колываню!
– Эх ты, воин! – смеется Олекса, ероша светлую голову сына. Наслушался умных речей!
(Сказал, и тенью пробежало по душе: иные «умные речи», как давешнюю, Ратиборову, забыть бы рад… не забудешь!) Янька сидит за пяльцами, ябедничает отцу:
– А Онфимка и не пишет вовсе, а нам с Малушей мешает только, мы загадки отгадываем!
– Ты, Янька, одну загадку отгадала ле в жисть?
– Батя, батя, а скажи, цто тако? Нам Ховра сказала: «Ци да моци, на край волоци, хай да махай, середка пехай?»
– Сама подумай, стрекоза, для тебя и загадка. А ты, Онфиме, знашь ли?
– Не!
– Это цтой-то делают… молци, молци! – торопится Янька. – Тесто! – И смотрит круглыми глазами: угадала или нет?
Смеется Олекса:
– Портно полощут в пролубы, кичигой поддернут, да. Вот еще загадка вам. Отгадаешь, Янька, красны выступки куплю! «Бежит бесок мимо лесок, закорюча носок, заломя хвостичок!»
Посмеявшись, проходит к себе, спускается в подклет. Оглядел снасть: сверла перовидные, тесла, топоры, пилы, скобели и скобельки, стамески и долота. Выбрал изогнутый резец, потрогал острие, присвистнул, отложил, взял другой. Передернул плечом: «Эк, нахолодало за зиму!» Поднялся по крутой лесенке в горницу.
– Батя, сделай лева-звиря! – закричал Онфимка, увидя в руках отца резчицкий снаряд.
– Будет тебе и лев-звирь! Ну как, стрекоза, отгадала загадку?
– Это… Ну… Просто бесок, ну бес, нецистый…
– Не видать тебе красных выступков, Янька! А ты, Онфимка?
– Лодья? – боясь ошибиться, неуверенно протянул Онфим.
– Молодец! Верно угадал!
– Батя, батя, а я почему угадал, – торопится рассказать обрадованный Онфим, – даве мы варяжские ладьи смотрели на Волхово, так во такие носы!
По уходу отца он, старательно выдавливая костяной палочкой, рисует на бересте корабль с круто поднятыми кормой и носом, и на нем опять человечков: варяги приплыли торговать.
Олекса меж тем, накинув сероваленый зипун – нашла тучка, потянуло с реки холодом, – куском угля делает разметку на причелине. Прицелившись, решительно и круто взрезает дерево. Плотники, поглядывая, смолкают.
– А ты мастер, купечь, без шуток, иди к нам! На паю возьмем!
Смеется Олекса, того боле рад похвале. Стучит дубовой колотушкой, режет и выбивает, вылезает из-под резца еще грубая, неотделанная голова крылатого грифона. «Это справа, а слева поставлю лева-звиря, Онфиму радость будет», – думает Олекса, с осторожной силой нажимая резцом, выбивает околину и заваливает края. Постукивают топорами плотники, поглядывают на Олексину работу: «Мастер, да и только!»
Не родись Олекса купцом, был бы плотником, древоделей, резал ворота да причелины, покрывал бы густым плетеным узором наличники, вереи, подзоры, столбы, сани… Ходил бы пеший на ту же рать к Колываню да лихо гулял по праздникам в красной рубахе домотканой, в желтых сапогах яловых, в зипуне сероваленого сукна… И дела бы не было до хитрых боярских козней!
– Творимиричу! Никак плотничаешь? – донесся снизу голос Максима Гюрятича. – Про братчину-никольщину забыл ле?
Разом покинула радость. Неспроста пришел. Поди, опять, от Ратибора! И другу не рад Олекса. Спускается на землю, снова становится купцом.
– Про братчину как забыть! Коли уж я куны внес за себя и за Якова.
– Якову твоему пора на паперти стоять, а ты его все в купецкое братство тянешь! Много кун ему передавал?
– Не одному ему даю! – отрезал Олекса. Крепко хлопнул Максима по спине:
– Пошли-ко на сени!
– Ты меня с Яковом не равняй, – чуть обиженно протянул Гюрятич, – я свое со глуби моря достану, а он с моста не подберет! За мной серебро еще ни у кого не пропадало!
– Ой ли?
– Ты что, Олекса, не веришь мне? Али брат что наплел?
– Брат, верно, тебя не любит, а что он переводником николи не был, то сам знашь. Тайностей твоих он мне не выдавал, не боись, Максим! А я что дал, то дал! Мы с тобой дружья-приятели давно были и будем. Давай сказывай, почто пришел? С делом, неделом али пустым разговором? От Ратибора, поди?
– Ратибор только напомнить велел, а я к тебе от себя самого. Ты, Олекса, не гневай на меня, – начал Максим, бегая глазами, когда вошли в сени и уселись на перекидную скамью прям волоковых окон, сейчас настежь раздвинутых ради весеннего теплого дня. – Я серебро у тебя взял, нынче всем серебро нать, я знаю. А только хочу дело предложить. Такое дело, я бы сам один попользовалсе, да перед тобой в долгу. Ворочается дружина, Путятина чадь, из Югры, меха везут. Слышно, в распуту подмокли, отдадут нипочем…
– Мало тебе было горя в немцах с подмоченным товаром, опять хочешь!
Ратибор еще не в тысяцких, гляди!
– Нет, погодь, дело верное. Я отправлю без пробы, помогут – человек есть на Варяжском дворе, на кораблях. А под Раковором нападут разбоеве, товар тот пограбят…
– Как знашь?!
Максим кинул глазами врозь, повел носом:
– Человек есть верный.
– Тать, а верный?
– Тарашка.
– Ну, Максим! – только и вымолвил Олекса.
– Да нет, ты выслушай, дело-то верное! Цену возьмем с купцов немецких по «правде», по грамотам договорным, прибыток пополам, а?
– Нет, Максим Гюрятич, друг ты мне, а от того уволь! Я в татьбе не участник. Бог даст, с немцами и без того переведаемсе…
И, видя настороженный лик Максима, с которого исчезла обычная плутовская усмешка, добавил:
– Про то, что ты мне молвил, я не знаю и не слыхал того, и в роте о том стану и побожусь, коли надо, что ничего не знал!
Твердо глянул в пронзительные глаза Максима.
– Ну, спасибо, Олекса, – заторопился тот, суетясь.
– Запутался ты, Гюрятич?
– Маленько есть того, Олекса. Но я не пропаду, не боись, и серебро верну по грамоте, в срок.
– Верю, Максим, а и задержишь – я на тебя скоро объявлять не буду, сам знашь!
– Ну вот! – Максим склонил голову, покраснел даже. – Ну вот…
– Ты про братчину цегой-то хотел ле? – напомнил Олекса другу.
Максим рассмеялся мелко, встряхнулся, пришел в себя, все еще бегая глазами, начал сказывать. Дела были пустяковые, из-за них одних и ходить не стоило.
– Про все то Алюевець с Карпом урядят! – решительно перебил Олекса. Ты лучше вот что, раз уж пришел. У Фомы Захарьича будешь?
– Пойду.
– Я сам ладил сходить, дак ты передай: я, чего он прошал, исполнил.
Захарьич баял, певца нам нать доброго. Спеть-то кто не споет, а так спеть, как покойный Домажир, царство ему небесное, поискать надоть! Вышена не пригласишь, век на княжом дворе, а Терпило уж из силов вышел, не поет нынь… Люди ему говорили, Захарьичу, в Неревском конци Чупро, медника Офоноса сын, на Даньславлей улици живет, добрый певец. Я у Дмитра прошал.