Господин Великий Новгород - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 19

«Сам или от Ратибора? – думал Олекса. – Должно, сам, друг Касарику первый».

Еску поддержали еще двое-трое, и по тому, легко или с трудом говорил братчинник, прямо глядел или отводил глаза, Олекса сразу понимал, что вот этот, и тот, и третий – Ратиборовы.

«А немного и набрал! – с едкой радостью подумал Олекса, считая переметнувшихся. – Хотя погодить надоть! Иные, поди, молчат до срока!» одернул он сам себя.

Но вот наконец поднялся Максимка. (Этого ждал Олекса почти с нетерпением.) Скосил глаза в стороны, склонил голову, степенно вопрошая Фому Захарьича.

– Молви, Гюрятич! – кивнул тот.

– Тута все о Касарике…

Заметив упорный взгляд Олексы, Максим дернул длинным носом, будто отгоняя муху.

– Грешил он, бывало. Дак кто из нас без греха? Вспомните, братие, что горный наш учитель, Исус Христос, сказал книжницам и фарисеям о жене, в прелюбодеянии ятой: «Иже есть без греха в вас, преже верзи камень на ню!»

«Не тебе Христа поминать, Максим!» – в сердцах подумал Олекса.

– …Не согрешишь, не покаешься, не покаешься, не спасешься! продолжал Максим с показным сокрушением.

«Что-то ты, Гюрятич, покаяться не спешишь, да и Касарик твой такожде!» – вновь подумал Олекса.

На лавках поднялся ропот. Не один Олекса заметил несоответствие Максимкиных слов и дел.

Гюрятич мгновенно бросил глазами врозь, тотчас увильнул в сторону:

– Как мир о Касарике решит, так тому и быть, я же о Якове скажу!

«Вот как?! – вскинулся Олекса и уперся другу в глаза. Максим глядел, блудливо улыбаясь, и слегка свел протянутые ладони. Намек был слишком ясен. (Железо проклятое!) Олекса сейчас ненавидел сам себя: стало бы заплатить виру тогда. То, что взяли с него Максим с Ратибором, намного перекрыло возможную давешнюю потерю…

Олексина кума Якова до сих пор не касался никто, даже Еска Иванкович.

Прославленная честность Якова, а также его равнодушие к торговой выгоде (не будет, как Касарик, один свой интерес блюсти) были ведомы всем и всех устраивали.

– Якова мы знаем! – не выдержал кто-то из братчинников.

– Знаете, да не совсем! Одной честности мало, купци. Мы с немцем торг ведем, будем честны, а немец нечестен, и так уж сельди берем без провеса да поставы сукна без меры! А кто считал, скажут: короче и короче становится тот постав, и бочки прежним не чета! А все по старине, да по пошлине, да по старым грамотам. Мы же и внакладе остаемсе! А Яков, и то еще скажу…

Тут Олекса поймал на себе настойчивый злой взгляд остановившихся и словно остекленевших глаз Максима. Теперь Максим не намекал уже, не уговаривал, а грозил. И говорил он словно для одного Олексы.

– Еще и то скажу. Плох купець, что свою выгоду не блюдет! Он и обчественную оборонить не заможет! А Яков… Ведомо ли обчеству, что на братчину куны за Якова Олекса вносил?!

Кое-кто ахнул. Зарезал, без ножа зарезал! Яков на своем месте медленно становился малиновым, стискивал губы, морщины тряслись. Не то пот, не то слеза ползла по щеке.

– Скоро он и в братстве быть не заможет, – добивал Максим, по-прежнему вперяя взгляд в Олексу, – дак мы любому нищему слепцу на торгу поклонимсе, пущай у нас, купцов, в суде судит?

Перестарался! Гул возмущения прошел по рядам от последних Максимкиных слов. Максим побледнел, почувствовавши свой промах.

Марк Вышатич встал, сведя косматые брови, одернул зипун цареградского бархата. От Висби и до Киева бегут Марковы корабли, скрипят обозы. Лавки в Твери, Смоленске, Колывани. Максимка перед Вышатичем что комар.

– Ты, Максим, говори, да не заговаривайся! Яков нам не с торга слепец, а такой же купец! А то, что Творимирич за кума братчинное внес, дак низкой ему поклон! Так бы все мы стояли за одино, друг за друга, дак ни немци, ни Литва, ни князь, ни бояре противу нас устоять не замогли!

Марк Вышатич обернулся к Олексе и вправду поклонился ему в пояс под восхищенные возгласы братчинников.

– А я, купци, наперед говорю: Якову деньги дам без послухов и без грамоты, он сам ся разорит, а другого не продаст! Ты скажи, Олекса, кумом ведь тебе Яков, не молчи, друг! – отнесся Вышатич к Олексе, усаживаясь на свое место и усмехаясь на заискивающие похвалы соседей.

– Скажи, Олекса! Пущай Олекса речь говорит! – закричало несколько голосов.

Черен показался белый свет Олексе, когда он чужим и подлым голосом, стараясь угодить Ратибору, но все же как ни то увернуться и от прямого предательства, отвечал:

– Что я? Яков мне кумом приходит, я молчу…

Он весь взмок. Горячий пот щекотно лился по шее, и Олекса боялся утереть и боялся посмотреть на кума. Но братство упорно не желало отказать Олексе в своем уважении.

– Дружья! Яков Олексе кум, Гюрятич – друг, да и решать про Якова мы должны сами собе! – вмешался Фома Захарьич.

– Онанья, твой черед!

«Встать, – думал Олекса, – сказать все?! Как железо провез без виры, как запутал меня Ратибор? Поверят, должны поверить! А ежели нет? А докажу чем? И о сю пору, скажут, молчал почто? Поклон-от недорого стоит, а даст ли мне Марк Вышатич серебра взаймы, ежели спрошу у его? Ой ли!» – И Олекса вновь опустил нераскаянную голову.

Онанья, молча гладя бороду, с минуту оглядывал братчинников, ожидая тишины. Был он книгочий, как Яков, и привержен божественному. Поэтому и начал от писания:

– Речено бо есть: «И свет во тьме светится, и тьма его не объят».

Свет – истина, а тьма – лжа. Недостоить нам божественными словесы прикрывать дела лукавые, и име господне употреблять всуе. Не в слове, а в духе бог. Исус неизреченной милостью своей спас жену заблудшую, да не предстательствовал перед советом судей израилевых, чтобы ее ввели в храм закона и увенчали властью над вятшими!

Кое-кто усмехнулся. Онанья и глазом не повел. Переждал несколько.

– Ты, Касарик, гнева нам отдай, а только духом ты еще слаб и корысти подвержен, общему делу радетель плохой. Иного не скажу, и я не лучше тебя.

Теперь о Якове. Лукавить с немцем каждый из нас горазд, а для суда купеческого надобен закон и судья неподкупный, сказано бо: «Верный в мале и во мнозе верен есть, и неправедный в мале и во мнозе неправеден есть».

Такожде и нам надлежит помнить о том ежечасно и блюсти славу Новгорода и Святой Софии нашей, да не скажуть в иных землях: «Уста их лживы суть!» В том правда, и в правде бог! А чтобы не было которы [26] между братчинниками, как я сам был в суде, то того отступаюся, пусть теперя иные вершат.

– Нет, Онанья! То негоже!

– Пущай будет, как мир решит! – решительно прервали его гридничане.

– Миру перечить не стану, а только знайте вси, что старостой мне негоже остатьце, да и тяжело, братие, в лета мои…

– Уважим!

– Прав Онанья!

– А в суде послужи!

– Все ли сказали, братие? – вопросил Фома Захарьич, оглядывая гридню.

– Все, все! – раздались голоса.

– Пущай жеребей решит!

– На одного ли Касарика?

– На всех!

– Всех поряду, не обидно!

Коста и Алюевиц обнесли всех берестом. Братчинники неспешно доставали железные, медные или костяные писала, выдавливали на бересте три имени.

Коста вновь обошел всех с шапкой, собрал бересто. Тут же, вчетвером, стали раскладывать, прочитывая вслух.

Вновь выбрали Местяту – теперь уже старостой суда, удержался и Онанья, третьим, вместо Касарика, большинство братчинников назвало Якова.

Олекса, решив испить чашу позора до дна, вписал в свое бересто Касарика.

Но и это был не конец его мучений. Самое горшее настало, когда Яков после жеребьев пробрался к нему – благодарить.

– Ведь ты меня выбрал, Олекса!

– С чего ты, кум? Может, я Касарика сейчас написал?

– А хоть и так! Тебе верят. Был бы я Максимке кумом, не прими в обиду, не выбрали бы меня! Про тебя вон Касарик даве ябедничал, что ты немцам переветничаешь, дак никто того и в слух не взял, а Марк Вышатич ему, знашь, что отрезал? Доколе, говорит, сам Олекса о том не поведает, не поверю, а и тогда еще подумаю, поверить ле! Во как! Так что низкой тебе поклон, Олекса, и не перечь! – Отошел Яков.

вернуться

26

Котора – ссора (старин.).