Похвала Сергию - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 19

Стефана затолкали, запихали, закидали тяжелой мужицкой укоризной. Он так и не пробился к лобному месту, где с возвышения то тот, то другой краснобай бросали в толпу всполошные слова. Их тянули вниз за сапоги, за полы, на помост взбирались новые, кричали яро:

– Охолонь! Князя давай, бояр!

– Бояр великих! Князя! – ревела площадь.

Но не было ни князя, ни бояр на вечевой площади, и не было согласия во граде, ни совета во князьях, ни единомыслия в боярах. Кто прятался в тереме, повелев слугам кричать, что его нетути, кто, взмыв на коня, мчал прочь за городские ворота, кто увязывал добро, махнувши рукою на все:

– Чернь бунтует! Худого и жди!

Ничем кончилось ростовское вече.

С подбитой где-то, невзначай, скулою, измазанный, с порванным рукавом, Стефан с трудом выбрался из обманувшей его толпы, которая, виделось уже, собралась просто так, пошуметь, но ничего не решит и ни на что не решится без руководителей своих, которые, в сей час, сидят, попрятавшись от черни, с единою мыслью: лишь бы без нас, да мимо нас, лишь бы кто другой!

Напрасно проплутав в поисках слуги, он, пеш, выбрался за городские ворота и, шатаясь, побрел домой. Уже за несколько поприщ от города нагнал его старик Прокофий с конем, тоже напрасно проискавший своего молодого господина, и теперь донельзя обрадованный, что не пришлось ему ворочаться домой одному, без Стефана, под покоры и укоризны боярыни.

Не в пору, не вовремя вспыхнуло тверское пламя. Никого не зажгло, только опалило страхом, и пригнулась, пришипилась земля, с ужасом ожидая одного: что-то будет?

И никто не дерзнул повторить того, что створилось в Твери. Не встала земля, не вышли самозваные рати, не встрепенулись ратные воеводы, не двинулись дружины, не подняли головы князья… А когда дошли вести, что Иван Данилыч московский вызван в Орду, и суздальский князь, Александр Василич, отправился туда тоже, поняли: – быть беде великой! Жди нового ратного нахождения!

Глава 15

Торопливо убирали хлеб. Косые дожди секли землю. Ветра рвали желтый лист с дерев. Жители зарывали корчаги с зерном, прятали в тайники, что поценнее, уходили в леса, отрывая себе звериные норы в оврагах – хоть там-то пересидеть беду!

Александр Михалыч загодя покинул Тверь, не помышляя о ратном споре с Ордою. Мелкие князья, пася себя и смердов своих, об одном молили Господа:

– Лишь бы не через нас! Лишь бы иною дорогой!

И земля немо ждала, как ждет приговоренный к казни, не помышляя уже не токмо о споре с Ордою, но даже и о спасении…

Подмерзали пути. На застылые пажити падал неживой снег. В серебряных вьюгах, под вой волков и метелей, на землю русичей в бессчетный раз надвигалась степная беда.

Черною муравьиною чередою тянулись скуластые всадники в мохнатых островерхих шапках, на мохнатых низкорослых лошадях по дорогам страны. Пять туменов, пятьдесят тысяч воинов, послал Узбек громить мятежную Тверь, и с ними шли, верною обслугою хана, рати москвичей и суздальцев.

Только в книгах о седой старине, да в мятежных умах книгочиев оставалась, сохраняла себя в те горькие годы былая единая Русь! О, вы, великие князья киевские! О, слава предков! О, вещий голос пророков и учителей твоих, святая Русская земля! Где ты? В каких лесах, за какими холмами сокрыта? В каких водах, словно Китеж, утонули твердыни твои? Иссякли кладязи духа твоего, и кто приидет, препоясавший чресла на брань и труд, иссечь источники новые? Кто вырубит из скалы забвения родник живой и омоет, и воскресит хладное тело твое? О, Русь! Земля моя! Горечь моя и боль!

Метет. Мокрый снег залепляет глаза. Во взбесившейся снежной круговерти смутно темнеют оснеженные и вновь ободранные ветром, крытые дранью и соломой кровли боярских хором. Выбеленный снегом тын то проглянет острыми зубьями своих заостренных кольев, то вновь весь скроется в воющем потоке снегов. Деревня мертва, оттуда все убежали в лес. Только здесь чуется еле видное шевеление. Мелькнет огонь, скрипнет дверь, промаячат по-за тыном широкая рогатина и облепленный снегом шелом сторожевого. В бараньих шубах сверх броней и байдан, кто с копьем, кто с рогатиною, кто с луком и стрелами, кто со старинным прямым мечом, кто с татарскою саблей, шестопером, а то и просто с самодельною булавою да топором, они толпятся во дворе, смахивая снег с бровей и усов, сами оробелые, ибо что смогут они тут, ежели татарские рати Туралыкова и Федорчукова, что валят сейчас по-за лесом, отходя от разгромленной, сожженной Твери, волоча за собою полон и скот, вдруг пожалуют к ним, на Могзу и Которосль? Недолго стоять им тогда в обороне! И счастлив останется тот, кого не убьют, а с арканом на шее погонят в дикую степь! Ибо татары громят и зорят всё подряд, не глядя, тверская или иная какая земля у них по дороге. В Сарае уже ждут жадные купцы-перекупщики. Давай! Давай! Полон, обмороженный, слабый, пойдет за бесценок, а семью, – татарок своих, – тоже надо кормить! Нещадно, с маху, бьет ременная плеть: «Бега-а-ай!». – Спотыкающиеся, спутанные полонянники, втягивая головы в плечи, бредут через сугробы, падают, встают, ползут на карачках, с хрипом, выплевывая кровь, умирают в снегу. «Бега-а-ай!» – гонят стада скотины. Громкое блеянье, испуганный рев недоеных голодных коров, ржанье крестьянских, согнанных в насильные табуны коней тонут в метельном вое и свисте. Обезножевшую скотину, прирезав и тут же пихнув в сугроб, оставляют в пути. Волки, наглея, стаями бегут за татарскою ратью. Вороны, каркая, срываются с трупов и вновь тяжко падают вниз, сквозь метель.

За воротами боярских хором царапанье, не то стон, не то плач. Отворяется калитка, ратник бредет ощупью, выставив, ради всякого случая, ножевое острие. Наклоняется, спрятав нож и натужась, волочит под мышки комок лохмотьев с долгими, набитыми снегом волосами, свесившимися посторонь! Баба! Убеглая, видно! Без валенок, без рукавиц…

– Тамо! – шепчет она хрипло, – тамо, еще! – И машет рукою, закатывая глаза.

– Где? Где?! – кричит ратник ей а ухо, стараясь перекричать вой метели.

– Тамо… За деревней… бредут…

Распахиваются створы ворот. Боярин Кирилл, в шубе и шишаке, сам правит конем. Яков, тоже оборуженный, держит одною рукой боевой топор и господинову саблю, другою вцепляясь в развалы саней, пытается, щуря глаза, разглядеть что-либо сквозь синюю чернь и потоки снежного ветра. Сани ныряют, конь, по грудь окунаясь в снег, отфыркивает лед из ноздрей, тяжко дышит, в ложбинах, где снег особенно глубок, извиваясь, почти плывет, сильно напруживая ноги.

Вот и околица. Конь пятит, натягивая на уши хомут. Чья-то рука тянется из белого дыма, чьи-то голоса не то воют, не то стонут во тьме. Яков, оставя оружие, швыряет их, как дрова, в развальни, кричит:

– Все ли?

– Все, родимый! – отвечают из тьмы не то детские, не то старушечьи голоса.

– Девонька ищо была тута! – вспоминает хриплый старческий зык. – Ма-ахонькая!

Конь, уже завернувши, тяжко бежит, разгребая снег, и внезапно, прянув, дергает посторонь. Кирилл, нагнувшись, подхватывает едва видный крохотный комочек обмороженного тряпья, кидает в сани. Конь – хороший боевой конь боярина – идет тяжелою рысью, изредка поворачивая голову, дико глядит назад…

В хоромах беглецов затаскивают в подклет: прежде всего спрятать! Там снегом растирают обмороженных, вливают в черные рты горячий сбитень. Мечется пламя лучин в четырех светцах, дымится корыто с кипятком. Мария, со сведенными судорогой скулами, молча и споро забинтовывает увечную руку обмороженного мужика, а тот, кривясь от боли, скрипит зубами, и только бормочет: – «Спаси Христос, спаси Христос, спаси… Спасибо тебе, боярыня!» Стонет, качаясь, держась за живот, старуха. Мечутся слуги. Сенные девки, нещадно расплескивая воду, обмывают страшную, в бескровной выпитой наготе, потерявшую сознание беременную бабу. Голова на тонкой шее бессильно свесилась вбок, тонкие, распухшие в коленах и стопах ноги, покрытые вшами, волочатся, цепляясь, по земи, никак не влезают в корыто.