Воля и власть - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 41
Воротившийся на Москву, хоть и смертно устав, Киприан нашел в себе силы отслужить торжественную литургию, благословить княжескую семью, мягко пожурив Софью за недостаточную покорность супругу своему. Нашел в себе силы освятить церковь Успения Богородицы в Симонове, принял отчет по управлению церковною волостью и только после того удалился в свое пригородное сельцо на стечке Раменки и Сетуни, где уже, почти возрыдав и запретив кому-либо, кроме келейника, тревожить себя, сперва неподвижно замер на ложе, а потом, медленно приходя в себя, обратился к той тихой письменной работе своей, которую любил больше всего. И теперь, казалось ему, что ничего серьезнее этих вот сочинений и переводов нет и не было в его жизни, жизни многотрудной и беспокойной со скорбями великими, от которых потомкам останет только вот это: сии строки, сии листы! Пройти сейчас в свою нарочито выстроенную церковь Трех Святителей – помолиться в одиночестве, от души, с увлажненным взором, и сюда, к аналою, с которого сходили и затем перебеливались секретарем его трактаты, поучения, послания епископам, в коих он наставлял на путь истинный и призывал к должному смирению иерархов русской земли.
Он наудачу достал из поставца со свитками противень одного из посланий к игумену Афанасию, развернул свиток. В очи бросились слова, когда-то написанные им, Киприаном:
«Горе нам, что мы оставили путь правый! Все хотим повелевать, все тщимся быть учители, не быв ученицы! Новоначальные хотят властвовать над убеленными опытом и долготою лет и высокоумствуют над ними. Особенно скорблю и плачу о лжи, господствующей между людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью. Лютый недуг – зависть! Много убийств совершено в мире, много стран опустошено ею… Самого Господа нашего Исуса Христа распяли жиды по зависти… Приобретем братолюбие и сострадание. Нет иного пути к спасению, кроме любви, хотя бы кто измождал тело свое подвигами, – так говорит великий учитель Павел. Кто достиг любви, достиг Бога и в нем почивает» – отложил грамоту, вздохнул, подумал, повторил тихо: «Токмо любовь!»
Назавтра должен был прибыть к нему с отчетом даньщик по Селецкой владычной волости Иван Федоров, и Киприан впервые подумал, что этого кметя следует обязательно наградить за его многолетние успешные труды и не позабыть о нем в завещании.
Шел снег. Страшась себя самого, Киприан достал из поставца иную грамоту, написанную им в минуту жестокой скорой и очень редко с тех пор извлекаемую на свет. «Все мы, все пришедшее на землю человеческое множество! Общее наше естество оплачем, иже злочастие обогощаемся! О, како честнейшее Божиих созданий, по образу и подобию Его сотворенное, без дыхания зрится и мертво, увы, и мерзко, полно червей нечистых, объятое смрадом? Куда исчезнет мудрование, куда скроется смолкшее слово како распадется сугубое, како утаится вскоре тричастное, погибнет четвертое, растлится пятое, исчезнет сугубая связь телесная и духовная? Увы, страсти! Увы, сугубая десятерица погибнет к седьмому дню и восьмой уже являет нам начало будущего растворения естества. Из праха создан, с землею смешан и земным прахом покровен. Из земли восстав, паки землею станет. Увы, страсти, увы мне! Наг явился на плач и скорби младенцем сущим, и паки наг отходишь света сего! Всуе трудился, и жаждал и смущался духом. Всуе! Нагим рожден и нагим отходишь света сего. Ведая конец жития? Дивно, како приходим вси равным образом из тьмы на свет, и паки от света во тьму. От чрева материна с плачем выходим в мир, и от мира печального с плачем ложимся во гроб. Начало и конец нашего естества – плач! И что меж ними? Сон, сень, мечтание, красота житейская? Увы, увы, страсти! Много сплетенным жития яко цвет, яко прах, яко непрочная сень проходит!»
Назавтра, отоспавшись и отдохнув, Киприан чувствовал себя много лучше, он уже не полагал, вопреки написанному накануне, что жизнь есть сплошной плач от начала ее до конца и дела человеческие лишь тень, сон и прельщение бесовское (он бы даже отрекся теперь от написанного давеча, кабы не любил излиха – как все пишущие – своих сочинений). Но убыль сил и ясное сознание близкого конца заставило его строго подумать о том, как ему надлежит встретить неизбежный рубеж, за которым начнется для него жизнь вечная.
И когда прибыл владычный даньщик, Киприан даже не враз и не вдруг сумел восчувствовать, понять и возвратиться на время к суетным заботам днешнего бытия. Проверя отчет Федорова и выслушавши его изустные объяснения, Киприан помавал головой и знаком велел келейнику вынести и вручить даньщику мешочек с серебром – награду за беспорочную службу.
Однако Иван Федоров, принявши кошель, медлил и не уходил. Наконец, когда удивленный Киприан вопросил, какая иная нужда есть у него, Федоров высказал, сперва путано, а затем все яснее несколько необычную просьбу: оказывается, у этого даньщика был младший сын, Сергей, желающий посвятить себя духовному труду, и уже зело навычный к грамоте.
– Книги чтет и греческую молвь учит! – сказал, волнуясь, Иван.
– А какого возрастия? – вопросил Киприан.
– Семнадцать летов! – обрадованно отозвался Иван, обминая в руках давеча снятую шапку.
Киприан задумался, прикрывши вежды. «Учит греческий?»
– Плотским раззожением не смущен? – вновь вопросил Киприан.
– Женить предлагали, не хочет! – отмолвил Иван.
– В иноки… – думал меж тем Киприан. – В иноки он возможет вступить и сам. А там и еще к кому попадет. Вьюноша наверняка способен к большему! Впрочем…
– Пусть завтра придет ко мне! – твердо вымолвил Киприан. – Проверю, насколько сей исхитрен в книжном научении!
Иван обрадованно склонил голову. Дома Федоровы до позднего вечера судили и рядили. Наталья ходила, поджимая губы, заботно поглядывая на внука:
– Не ошибись, Сережа! – высказала наконец. – В ченцы пойдешь, ни жены, ни детей тебе уже не видать!
– Ведаю, бабушка, – отмолвил рослый бледный отрок с первым пухом темно-русой бороды на щеках и подбородке и не домолвил, что, мол, детей старший брат Иван нарожает, а ему блазнит иной путь, которому семейные радости токмо помеха.
– Сама приучала к чтению! – думала меж тем Наталья, не ведая, ругать ей себя за это или хвалить. – Может, и достигнет высот каких! – подумалось. – Вон иные и в епископы выходят, из простого-то звания, а мы, чать, и не крестьяне, ратный род!
Назавтра отец с сыном отправились во владычное сельцо. Киприан долго беседовал с Сергеем, удалив предварительно отца, дабы не мешал. Иван Никитич сидел на лавке, краем уха слушая из-за неплотно прикрытой двери глаголы слов и мало что понимая в мудрых речениях ученой беседы. Наконец Серега вышел, счастливый, с пылающим лицом, а Киприан сам проводил его до порога, еще раз благословил юношу, опустившегося на колени. Благословил и отца, примолвив: «Чадо твое угодно Господу!» И, уже внизу, на дворе, когда садились на коней, Серега вымолвил гордо: «Он меня в книжарню берет! И греческому станет учить! Я и жить буду на владычном дворе!»
Иван ехал задумчив, хмур. Он увидал то, чего не мог еще увидеть Серега, и гадал теперь: «Долго ли еще проживет Киприан и что будет с Сергеем после его смерти?»
Ехал, изредка взглядывая на сына, с тем легким удивлением, с каким отцы встречают первые проявления отличного от родительского норова в своих детях. И благо тому отцу, который поймет, примет и не будет стараться поиначить по-своему грядущую жизнь потомка!
Киприан все-таки прожил, или заставил себя прожить еще год. Он посвящал в сан. Освятил завершенную наконец на деньги великого князя церковь в Симонове. И умер только в сентябре следующего года, когда уже Василий Дмитрич повел войска встречу Витовту.
Умер, едва ли не торжественно подготовясь к смерти своей. Грамоту-отпуст, которую зачитывал в церкви по его поручению архиепископ Ростова Григорий, Киприан написал всего за четыре дня до смерти, двенадцатого октября. В своей загородной обители Трех Святителей, пролежав там еще несколько дней, так и преставился, заповедав епископам и игуменам сущим близь: «Егда мя во гроб вкладающе, тогда сию грамоту прочтите надо мною вслух людем» – тем положив начало обряда, который отныне повторяли все митрополиты.