Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде - Шефнер Вадим Сергеевич. Страница 35

Но вернусь к «Шханечному журналу». Быть может, читатель заметил, что в записи мичмана Новицкого количество рядовых, высаженных на берег, не соответствует той цифре, которая названа в книге «Тихоокеанский флот». Я думаю, это тем объясняется, что авторы книги имеют в виду полный списочный состав, не учитывая больных, а точнее сказать, тех, кого сильно укачало и которые, следовательно, не сразу обрели работоспособность. Из записей в «Шханечном журнале» видно, что несколько дней судно шло при сильном волнении, а ведь везло оно пехотинцев – людей, к качке непривычных.

«Манджур» представлял собой парусное-винтовое судно. Дед ходил на нем чаще под парусами, чем под парами, ибо машина была весьма несовершенна и часто выходила из строя. В старейшем русском журнале (выходящем и поныне) «Морской сборник», в июльском его номере за 1861 год, в разделе «Сведения о плавании наших судов у восточных пределов России» напечатан длинный «Рапорт командира транспорта „Манджур“ к.-л. Шефнера» из Императорской гавани от 16 декабря 1860 года. В нем он, между прочим, описывает и мытарства с паровой машиной, которая имела свойство ломаться именно в те дни, когда в ней была особая нужда. Тем не менее он проплавал на этом корабле десяток лет, и в послужном списке есть такая запись: «Государем Императором утверждено производить добавочное жалование по 702 р. в год за сбережение транспорта „Манджур“ в течение 10 лет». Куда он ходил на этом судне? Вот, к примеру, одна выписка из того же списка:

«В 1859 г. командиром винтового транспорта „Манджур“ в плавании между Николаевском, Де-Кастри, Дуэ, Ольга, Посьета, Косуно, Новой Императорской гаванью с 11 мая по 20 октября. – Якорных 63 дня, парусных 100 дн., а с подразделением выходит якорных 59, а в ходу 65 дней».

А вот еще выписка:

«…в 1863 г. командиром транспорта „Манджур“ с 1 января по 21 октября в плавании между Шанхаем, Нагасаки и южных гаваней, а также до Николаевска; ходовых дней 192, якорных 102 дня».

И в заключение – выдержка из «Пенсионного дела Е.Я.Шефнер»:

«Справка для эмеритальной кассы

Генерал-лейтенант Шефнер

В службе 1846 г.

Мичманом 1849

Капитаном I ранга 1868

Контр-адмиралом 1878

Генерал-лейтенантом 1890

Скончался ударом 11 февраля 1891 года, прослужив 45 лет. Первые 25 лет провел во флоте, преимущественно в плавании на Дальнем Востоке, у берегов Камчатки.

Высочайшим приказом по флоту за № 52/559 исключен из списков 18 февр. 1891 г.».

25. Рамушево

У памяти есть свои зоны пустыни.

Я не помню, долго ли мы жили в Хмелеве после пожара и смерти отца. Кажется, на какой-то короткий срок детдом вернулся в Старую Руссу; кажется, мать с сестрой ненадолго уезжали в Петроград, – весь этот отрезок моей жизни не то чтобы просто изгладился из моей памяти с годами, но словно бы отсуществовал не существуя.

И вот я в Рамушеве. Идет совершенно новый период моего бытия.

Рамушево – это бывшее барское поместье, расположенное невдалеке от Старой Руссы на берегу реки Полнеть. Детский дом размещен здесь в большом и на этот раз несгораемом каменном здании. Говорят, что до революции оно принадлежало какому-то графу, а потом в нем хотели устроить крестьянский Народный дом и берегли для этой цели, но теперь УОНО выхлопотал его под детдом. Комнат здесь больше, чем в Хмелеве, и во многих сохранилась меблировка, да и здание не производит впечатления запущенности. В спальнях – высокие чистые потолки, койки детдомовцев стоят на большом расстоянии одна от другой, столовая – это целый зал. Чуть ли не каждый воспитатель получил здесь по отдельной комнате. Мать с сестрой живут в первом этаже, в уютной комнатке, оклеенной выцветшими зеленоватого тиснения обоями; в углу большая кафельная печь; у окна красивый письменный столик из красного дерева, да еще с бронзовой отделкой.

Произошел не механический переезд в Рамушево прежнего детдома, а очередная реорганизация: здесь много новых воспитателей и много новых воспитанников. Меня уже никто не зовет Косым – здесь есть другой Косой, мальчик из старшей спальни. Меня теперь зовут Шкилет, а сокращенно – Шкиля; полный же мой титул: Шкилет – Семь Лет (хотя мне уже давно восемь); наверное, даже среди не шибко толстых детдомовцев я выделяюсь своей худобой, иначе бы так не прозвали. По сравнению с Хмелевским детдомом, здесь больше порядка. Быть может, к этому времени уже улучшилось продовольственное положение в стране, а может быть, здесь более честные или более расторопные хозяйственники, – факт тот, что и с питанием стало лучше.

Правда, до полной сытости еще далеко. Мы лазаем по деревьям парка в поисках птичьих гнезд, добываем галочьи и еще чьи-то яички и потом, на дальней полянке парка, варим их на костре; вместо кастрюли употребляем чайную жестяную кружку. Слов нет, разграбление птичьих гнезд – нехорошее дело, и все-таки то была не любительская охота (самый бессмысленный и жестокий вид охоты, когда живое истребляется не ради утоления голода, а из «спортивного» интереса), то были как бы первобытные поиски пищи. Во всяком деле всегда найдется свой специалист; знатоком яичного промысла у нас, неведомо почему, считался Федька Носатый, юркий мальчик из старшей спальни. Мы показывали ему набранные нами яйца, и он с умным видом откладывал в сторону те из них, которыми якобы можно отравиться насмерть; за консультацию он получал львиную долю вареных яичек, «ядовитые» же куда-то уносил. Теперь я, грешным делом, думаю: а не съедал ли он их потом втихомолку?

Если черным пиком, самым памятным днем моего хмелевского бытия был день похорон отца, то наивысшей определительной точкой моей жизни в Рамушеве представляется мне один, по-видимому июньский, день. День, внешне, казалось бы, ничем не примечательный, не вместивший в себя никаких ни трагедийных, ни счастливых событий.

Я сижу в парке на большом суку какого-то огромного дерева, то ли недавно срубленного, то ли поваленного бурей. Я ритмично раскачиваюсь на этой пружинящей ветке и пою: «Мечутся белые чайки, что так встревожило их? Чу, загремели раскаты взрывов далеких, глухих…» Я пою с чувством, с надрывом – ведь никто здесь не услышит. Этой старой песне про «Варяга» выучила меня Зоя Арсеньевна Штаковская, воспитательница; мать познакомилась с ней уже здесь, в Рамушеве, и они быстро сдружились. Зоя Арсеньевна живет напротив комнаты матери, через коридор. У нее сын Юрик, года на два старше меня, и дочь Леля, – той лет четырнадцать. Леля мне очень нравится, и, когда находится в поле моего зрения, я глаз отвести от нее не могу и всячески стараюсь, чтобы этого никто не заметил. Она же на меня – ноль внимания; она даже не презирает меня (презирающий, презирая, тем самым невольно признает существование презираемого), – она просто не видит меня, смотрит сквозь меня, будто я прозрачный. Но сейчас даже этот печальный факт не огорчает меня, сейчас в мире все хорошо. После ночного ливня трава и листья удивительно свежи, запах влажной зелени удивительно приятен, дышится удивительно легко; мимо меня то и дело пролетают красивые майские жуки – в то лето их было удивительно много.

Мне не хочется возвращаться в дом – и не потому, что там меня ждут какие-нибудь неприятности, вовсе нет, там все обстоит хорошо. Но одному мне сегодня – еще лучше. В моей голове происходит сегодня какая-то важная работа, непонятная мне самому, требующая одиночества. Я выхожу на тропинку, она бежит под изволок и приводит меня на узкую, сыроватую, затененную большими деревьями лужайку, где среди высокой травы растут ночные фиалки; оттого, что ночью шел дождь и трава влажна, они сегодня пахнут даже днем. Цветы здесь, у меня перед глазами, но их слабый, тонкий, таинственный запах летит ко мне словно издалека, оттуда, где меня нет, и не было, и где я никогда не буду, а быть может, когда-нибудь все-таки буду. Где-то не очень далеко кукует кукушка, – я начинаю считать, сколько лет жизни мне она предскажет, и сбиваюсь со счета: по мнению этой доброй птицы, жизнь мне предстоит чуть ли не бесконечная.