Сестра печали - Шефнер Вадим Сергеевич. Страница 61

— Идем в нашу двухместную каюту, — сказала Леля, зажигая огарок свечи. — Мы там теперь обе живем. Это тетя Люба так мою комнату окрестила.

Дверь Лелиной комнатки была обита клеенкой, где в синих квадратах паслись гуси и вертелись ветряные мельницы; прежде эта клеенка лежала на столе. Окно было забито потертым красным ковром. Комнатка стала очень тесной из-за второй кровати и еще из-за того, что посредине на кухонном столе стояла железная печурка. Она важно покоилась на шести коротеньких ножках, опиравшихся на кирпичи. Круглая железная труба, подвешенная на проволочках, тянулась к отверстию, прорубленному в рубашке печи. С закопченного потолка свисали черные мохнатые паутинки. Они колыхались, как водоросли тихой лесной реки. В комнатке было тепло.

— Вешай шинель вот сюда, — сказала Леля. — А почему уголки не голубые? Ты писал, что голубые.

— Заставили спороть и пришить защитные… А где тетя Люба?

— Ушла на дежурство, будет завтра утром.. — Может, нарочно смылась? — спросил я. — Проявляет заботу, хочет оставить нас наедине в райской тени?.. Только сейчас даже и никаких мыслей об этом в башку не приходит.

— Милый, я давно ничего такого не хочу. Совсем об этом забыла. Да-да-да!.. Сейчас мы отогреемся в комнате, съедим по лепешке из отрубей и по корочке, а потом сходим-съездим на Неву за водой, а потом как следует протопим буржуйку, сварим обед, будем пить вино и сгущенное молоко, а потом пойдем на речку Ждановку, возьмем лодку, выедем в залив, будем загорать и смотреть на пароходы. Только надо взять деньги, профсоюзную книжку и паспорт, а то лодку не выдадут.

— А ты не погонишь лодку прямо на пароход?.. Помнишь, как тогда?

— Нет-нет-нет! Теперь у меня никаких выходок, никаких нахлывов. Теперь твоя Лелька спокойная-спокойная, тихая-тихая…

Вечером мы сидели на Лелиной кровати возле горячей печурки. Верхний лист постепенно раскалялся, патрубок начинал светиться темно-малиновым цветом, на нем вспыхивали искорки от падающих пылинок. Из кастрюли шел вкусный пар. В трех банках из-под сгущенки вода, налитая в каждую на четверть глубины, уже закипала и становилась молоком. Я все подбрасывал в топку дощечки. Обломки филенки от стенного шкафа горели хорошо. Белая масляная краска вздувалась волдырями, волдыри лопались, и из них били синие струйки огня. «…рю вам: кто пил и ел сегодня, завтра падет под стрелами…» — прочел я на уже охваченной огнем щепке. В комнате становилось все теплей. Я расстегнул гимнастерку. Леля скинула одну кофту, потом вторую. Теперь она сидела в рабочем сереньком платье, в том самом, в котором приходила к ограде казармы.

— Надень розовые бусы, — попросил я. — Они тебе очень идут.

— Хорошо, дорогой, они тут недалеко. Но прежде они лучше сидели, а сейчас у меня шея стала слишком лебединая… Только ты не подкладывай сразу так много дров, а то загорится кошкин дом. И курила с ведром не прибежит.

— Не беспокойся, я старый кочегар. Почему это у тебя зеркало занавешено?

— Это все тетя Люба. Она говорит: «Откроем, когда кончится война. Сейчас грех перед зеркалом вертеться, когда люди гибнут…» Но я иногда смотрюсь, только все реже и реже.

— Леля, давай выпьем за нашу встречу.

— И за будущее. Пусть все-все-все будет хорошо!

— Так оно и будет, — заявил я, чокаясь с ней почти полным стаканом. — Мы еще покатаемся на лодках и позагораем. Мы даже заведем свой швертбот.

Вино было вкусное, куда вкуснее и крепче плодоягодного. Но оно не пьянило. Я сказал об этом Леле.

— Я тоже совсем трезвая, даже обидно… Выпьем еще немножко, а остальное оставим тете Любе. И Римме немножко оставим. И пора нам обедать, вернее — ужинать.

— Обедоужинать — так еще вернее.

Леля достала из кухонного стола тарелки и стала разливать дымящуюся похлебку. Я заметил, что мне она налила погуще, со дна.

— Так не годится, — сказал я. — Дай-ка мне разводящего.

— Какого разводящего?

— Так у нас поварешку называют… Я сейчас произведу уравниловку.

Леля старалась есть неторопливо, будто в мирное время. В ней не было голодной жадности и униженности. А может быть, она не дошла еще до той последней черты, когда ничего, кроме еды, уже не имеет значения.

— Вот мы и пообедоужинали, — сказала она. — Ты хочешь спать? Раздеваться мы не будем, к утру комната так выстывает, что из-под одеяла страшно высунуться… Вот тебе ковшик с водой, вот тебе свечка, вот тебе полотенце, иди на кухню, ведро там в углу.

Вернувшись из кухни, я сел на постель, снял валенки, закурил. Здесь было удивительно тепло и уютно. Леля, стоя возле печурки, возилась с посудой. Свечка горела чисто и ровно, в топке мирно светились угольки.

— Ты ложись, как тебе удобнее, — сказала Леля. — Я сейчас тарелки вымою. Хотя они и так очень чистые. Мы с тобой прямо кошечки-судомоечки.

Накурившись вдоволь, я бросил окурок в печурку. Потом вытянулся на постели. Как тут мягко! Тело лежит словно на теплой воде, а голова тонет в подушке, как в небесном облаке. Сейчас я прямо бог! Как это хорошо! Когда кончится война, буду спать — будем спать — на мягких постелях, вот на таких… На потолке закачались черные водоросли. Меня качнуло, мягко, осторожно понесло куда-то тихое теченье. Потом сверху стало слоями опускаться что-то тяжелое. Я вздрогнул, меня словно подбросило.

— Не бойся, дорогой, — услышал я голос Лели. — Это я одеяло и пальто положила. А то к утру мы замерзнем, ты и представить себе не можешь, как эта комната выстывает.

Она легла рядом в своем сером платьице и даже бус не сняла. Мы обняли друг друга и сразу заснули.

* * *

Вышли из дому за полтора часа до назначенного мне срока. Опаздывать было нельзя. Если фургон уйдет без меня, придется голосовать, а если попутка не подберет — шагать до аэродрома пешком. А я мог и не дойти, плохой стал из меня ходок. И еще я боялся просрочить командировку. К стенке за это не поставят, но в Ленинград больше не пустят.

Мы тихо шли по Среднему мимо переименованных и не переименованных мною линий. С голубовато-серого, почти ясного неба сыпался мелкий и редкий снег. Было очень морозно.

— Вот наш Кошкин переулок, — сказала Леля. — Весь в снегу…

— Леленька, иди домой, а то совсем застынешь. И обстрел может опять начаться, сегодня они с утра лупят.

— Нет-нет-нет! Сейчас тихо. Я провожу до Тучкова.

— Но это уж честно, да?

— Честно-пречестно. Дальше не пойду.

Мы свернули на совсем безлюдную Первую линию, дошли до моста. Леля тронула варежкой заиндевевшие деревянные перила:

— Вот Тучков мост. Обними меня, а потом иди и не оглядывайся. Оглядываться — дурная примета.

— Леля, не плачь. Потом все будет хорошо…

— Да-да-да! Все будет хорошо. Теперь иди.

Я ступил на мост. В такт шагам под слежавшимся, смерзшимся снегом поскрипывали промерзшие доски настила. Сделав шагов сто, я все-таки оглянулся. Леля стояла возле переулочка, что у больницы Веры Слуцкой, и смотрела в мою сторону. Я помахал ей рукой и ускорил шаг.