Жизнь во время войны - Шепард Люциус. Страница 54

– Это никогда не было хорошо, даже с... и... я хотела... хотела...

Он скользнул рукой под блузку, и Дебора замерла, затаив дыхание.

– Нет, – еле слышно проговорила она.

– Я тебя люблю, – сказал он, забираясь повыше. – И ты меня любишь.

– Нужно бороться.

– Зачем?

Большой палец нащупал выпуклость, медленно потерся туда-обратно в усыпляющем ритме. Она склонила голову набок, словно привлеченная тихим шумом с дальнего берега, и он поцеловал ямку там, где шея переходит в грудь. На языке смешались прохладный зеленоватый вкус реки и тепло тела. Замкнув, словно гипнотизер, Деборин взгляд, он расстегнул блузку. Послышалось что-то очень похожее на протест, но звук так и не вырвался наружу. Разведя полы, Минголла приник к груди – водил губами, целовал кончики, дразнил соски. Взял сосок в рот и осторожно провел зубами, Дебора вздрогнула и положила руку ему на голову.

– Подожди, – сказала она. – Подожди.

Но Минголле осточертело ожидание, он уложил ее на землю, рука потянулась к животу, ниже, чувствуя под джинсами шелк, зная, что она открыта и ждет.

– Подожди!

Она прокричала это пронзительно – пораженный, не зная, что и думать, Минголла испугался, что сделал ей больно, и отпустил. Она откатилась в сторону, встала, запахнула блузку.

– Я не могу, – сказала она. – Я тебя совсем не знаю.

С этим можно и поспорить, подумал Минголла, да что толку? Он сел, болела мошонка. Все было странно, но не ее испуг. Женщинам часто такое мерещится – ни с того ни с сего они вдруг решают, что еще не готовы, что не надо их трогать там и здесь, вообще нигде, и тогда остается только складываться от боли. Нет, он просто ничего не понимал. Смотрел на бурлящий ключ, как будто сквозь слой всех своих обстоятельств. С пережатыми яйцами, на берегу реки, закат, посреди тропического леса, посреди войны, кругом психи и индейцы, Гватемала. И все сплетено вместе странной паутиной его отношений с этой женщиной. Как, интересно, он вообще хоть что-то понимает.

– Ты права, – сказал он. – Пропустим.

Он стал смотреть на другой берег, а когда через минуту обернулся, Деборы уже не было.

Стемнело, но луна еще не взошла; пробираться по тропе без фонарика было неохота, и Минголла заполз в палатку. Там пахло Деборой, и этот запах словно отделял его от ночных криков и речной грязи. Жалко, что в палатке нет телефона. А то бы позвонил кому. Первым делом, конечно, родителям. Просто, чтобы настроиться на американскую волну, доза соли и нутрасвита. Привет, мама, папа, я тут, в Манголандии, с ружьем и камерой, война – это ерунда, не страшнее развлекушки из диснеевского мультика, скоро буду дома, привезу вам подарки, пока, мама, папа. А потом – потом он позвонит Спарки, хозяину тамошней рыгаловки. Прям картинка. Старый пердун Спарки тянет свои клешни к телефону. Ну, – говорит, – чего надо? А Минголла ему в ответ: Здорово, Спарк. Дэвид Минголла говорит из Гватемалы. Спарки пару раз повторит его имя, а потом: Точно... Дэви! Чизбургер с лимонной колой, ага? Как ты там, черт? – все это с притворной радостью, потому что Минголлин папаша – большая шишка, а Минголла ему: Я тут такого шороху навел, Спарк. Всех бобиков передушил. Спарки, между прочим, дуболомный патриот, так чего лезть? Потом Минголла спросит: Кто там есть поблизости? – и Спарки скажет: Ну, из твоих никого. Вся толпа разбрелась кто куда. Нет, на фиг Спарки, напоминать себе лишний раз, что времена кончились. Кому бы еще позвонить? В голове вдруг словно зажглась лампочка. Точно! Тетке с Лонг-Айленда. Пусть слегка потрясется. Что у нас сегодня? Он сосчитал по пальцам. Пятница. Черт! Они пошли жрать пиццу, потом в кино, чтобы разогреться, а к полуночи домой за не особо выразительным сексом. Четыре раза в неделю, грех по расписанию. Меньше нельзя, вредно для здоровья. Минголла вспомнил, как они трахались в первый раз, он тогда уже почти занялся делом, как она вдруг отстранилась и произнесла врачебным голосом: Дома мы всегда ложимся на бок, чтобы никому не было тяжело. Он тогда вконец обалдел от такой наивности, но почувствовал себя жутко опытным и, может, оттого в нее и влюбился. Много ли надо, чтобы влюбиться, Дебора только что подтвердила. А может, незнание только подхлестывает чувства – чем нереальнее, тем больше тянет... Не... тетку тоже на фиг. Надо поговорить с Деборой. Она цепляется за свою революцию с той же жадностью, как домохозяйка с Лонг-Айленда за брак. Однако есть надежда. Позвонить ей по прямой связи, прямо через джунгли. Слушай, – скажет он, высунет из палатки трубку и будет ловить все, что скажет ночь: сверчков и лягушек со светящимися глазами, красноголовых обезьян, у которых дрожат языки, волшебных черных птиц с ядовитыми клювами, и пусть она послушает, что каждый сам по себе и в один голос они говорят музыкой, говорят шифром, щелканьем, визгом и невнятным шумом: ничего страшного, ничего страшного, ничего страшного, и они зачаруют ее, и она все поймет и больше не будет бояться.

Во сне Минголла задыхался, а проснувшись, понял, что в жаре палатки действительно нечем дышать. Он выполз наружу, встал, потянулся. Ночью прошел дождь, смыл с неба тучи, и теперь в реке пылало солнце, покрывая нефритовую воду блестящей глазурью. На дне горячего источника пинала носом гальку серебристо-голубая рыбка. Минголле стало завидно. Он бы и сам с удовольствием, расталкивая камешки, поискал среди ила рачков. Разделся и вошел в воду, торопливо перешагнув бурлящую у самого берега горячую струю. Гладкий известняковый карниз тянулся футов на десять, и даже у самого края вода над ним была всего несколько дюймов глубиной. Минголла встал на колени, ополоснулся и повернул лицо к солнцу, мысли уносило течением. Что-то плеснулось у самого берега, и он обернулся на звук. Дебора стояла в воде и расстегивала блузку, аккуратно сложенные джинсы лежали поодаль. Вода блестела у нее на бедрах и на черной щетке лобка. Дебора стащила блузку, смяла, подержала в руках и бросила к джинсам. На миг показалось, будто ее тело врезано в зелень, как замочная скважина в дверь, за которой открывается темно-желтая пустыня.

Минголла уже почти ничего не чувствовал – все ощущения закрутились вокруг нее. Дебора была чуть полновата в талии, а слишком маленькая грудь и широкие бедра придавали фигуре почти детское обаяние. Она тоже опустилась на колени, повернулась, на лице робость, десять выражений сразу пытаются стать одним, и Минголла подумал, что сам, наверное, выглядит не лучше, потому что растерян и боится сделать что-нибудь не так.

– Я не могу... – сказала она. – Так вышло.

Он не очень понимал, какую именно неуверенность ей так хотелось побороть, и, чтобы сбить неловкость, поцеловал, нашел язык, провел рукой по внутренней стороне бедра. Она развела ноги, и палец скользнул внутрь, туда, где уже было открыто; она подалась вперед, впуская его в себя, и Минголла догадался, что она не хочет ждать, что лучше пропустить вступление и чтобы все получилось сразу. Он усадил ее верхом на себя, она положила голову ему на плечо, и мир за ее волосами стал полосатым; она направляла и опускалась до тех пор, пока он целиком не оказался внутри. Удерживая в себе, обволакивала его теплом, сжимала его, это было, боже! как хорошо, как хорошо, он таял в ней, растворялся в этом безупречном единении. Минголла чувствовал, как ломается маска войны и гнева и сквозь нее проступает чистое безмятежное лицо, а осколки летят прочь, в половодье солнца, в изумление яркой воды. Мир таял, джунгли текли вместе с рекой, блестели жаром, зелень и синева, становясь просто светом, пробивали веки. Дебора дрожала, впивалась ногтями ему в спину, и от этой дрожи все чуть не кончилось сразу.

Нужно было двигаться, но в такой позе не получалось. Поддерживая, он стал заваливать Дебору на спину, пока волосы не расплылись по воде веером; затем уперся свободной рукой в дно, чтобы держать двойной вес. Обхватив ногами за пояс, она втянула его в себя еще глубже, и он кончил – все эти проклятые дни, страсть пролились струей, сердце замерло, Минголла дрожал и хватал ртом воздух. Однако остался тверд и все так же ее хотел. По спине растекался пот, как будто расходилась расплавленная трещина, соленые капли жгли глаза. Упиравшаяся в дно рука болела от неловкой позы, но потом словно вросла в известковые мышцы, и боль утихла. Дебора крутила бедрами, терлась, толкала, выстраивая свой миг. Для нее он настал тоже быстро. Живот напрягся, она резко вскрикнула и впилась ему в плечи. Затем притихла, рот приоткрылся, глаза зажмурились от яркого солнца. Он вытащил и медленно вернул обратно. Так хорошо, такие шелковые мускулы. Хорошо и божественно, как все, что сладко и спокойно. Одно-единственное слово билось и билось у него в голове: Дебора, Дебора, Дебора, но не то, не ее имя – ее имя было всего лишь переводом другого, настоящего слова, и оно значило гораздо больше, тайное королевство смысла, силы и щедрости. Он смотрел на нее. На плывущие по нефриту черные завитки волос, на сонное восточное лицо. Смотрел на то место, где они соединялись. Хотел что-то сказать, но не мог, хотел сказать, но не доверял словам... слова, произнесенные вслух, становятся уликами, их можно обратить против, и даже теперь, когда они стали любовниками, недоверие не исчезло. Ну и пусть, ну и хорошо. Взгляд его скользил над ее головой, над шипучей водой, к линии деревьев, и Минголла двинулся опять, и, когда все стало хорошо навсегда и на миг, в памяти вдруг вспыхнула картинка Муравьиной Фермы, вокруг которой выкосили джунгли: абсолютная безмерность и молчание света, невинное ясное небо над обугленными, словно спички, пальмами, трещины в красной почве сочатся дымом, и как они брели по этой мертвой земле, перемалывая ногами ломкие выжженные стебли, и ничего не боялись, потому что все змеи в норах стали тенями в пепле.