Жизнь во время войны - Шепард Люциус. Страница 97
Она рассказывала о празднике, и Минголла почти видел этих тощих, похожих на обезьян человечков, их полосатые рубашки с красными и пурпурными воротниками, переливчатыми, словно бархат, как они пьяно карабкаются на своих костлявых кобыл, и некоторое время ему этого хватало: слушать ее, слышать ее, видеть, как разворачивается ее память, – но недолго. Сквозь мозаичность воспоминаний проступало чуть раздраженное внимание, Минголла чувствовал ее возбуждение, видел, что ей хочется заняться любовью, знал, что она открыта, влажна, но эта готовность казалась ему сейчас неприличной, ибо произошло что-то страшное, что-то, что не сможет загладить никакая любовь. Но потом он решил, что нет смысла пережевывать и что, кроме как потрахаться, им все равно нечего делать. Дебора стянула джинсы, трусы, села на него верхом и принялась опускаться и подниматься, держась, как за рычаг, за переднее сиденье, Минголла тоже завелся, глядя, как опускаются и сжимаются ее ягодицы. Крик ее в самом конце показался ему жутковатым и далеким, словно зов заблудившейся в тумане птицы.
Потом они немного поговорили, но уже без души, и вскоре Дебора опять уснула. Минголла старался не спать и смотреть, что происходит. Погони не было, это его беспокоило, и он подозревал, что за ними следят с вертолетов через термические камеры. Однако потом до него дошло, что если это действительно так, то, сколько ни смотри по сторонам, все равно не спасешься, и он поддался дреме.
Во сне он выбрался из машины, оставив там посапывающую Дебору, и сквозь туман полез еще выше в гору, прокладывая себе путь через лианы и папоротники; штаны оттягивала накапавшая с листьев влага. Вскоре он заметил в тумане неясное поблескивание, которое постепенно превратилось в овальное световое пятно над дверью хижины. Безо всякого страха Минголла подошел к хижине – похоже, именно ее он искал уже очень давно. Нырнул внутрь, сел и повернулся лицом к скрюченному, как старый корень, человечку с черными волосами, сморщенным лицом и медной кожей; над стариком еще витала энергия молодости. Одет он был в свободную рубашку с красно-пурпурным и черно-желтым узором и полотняные брюки. Три подвешенные на колышках лампы освещали хижину, а свежие выщербины на стенах блестели в их лучах, как золотые жилы.
Брухо – откуда-то Минголла знал, что это он, – приветливо кивнул и вернулся к изучению сложного узора, нарисованного на земляном полу хижины. Минголла тоже стал рассматривать странный набросок. Его глазам он показался разрезом, чертежом лабиринта, и Минголла понял, что это и есть корневой узор мира и времени, тот самый, в который сливаются узоры мыслей и поступков всех живущих в этом мире существ. Проследив за его линиями, он нашел точку, где в ткань вплелись он и Дебора, и понял, что в его видениях будущего – части узора – не было ничего загадочного или магического, он просто вошел в узор, слился с его потоком и увидел лежащие впереди точки. Он уже почти заглянул в то будущее, что наступит после встречи с Исагирре, но брухо взмахнул рукой, стер узор и улыбнулся.
– Зачем ты это сделал? – спросил Минголла.
Брухо дотянулся до Минголлиного лба, тронул его и заговорил на гортанном наречии, похожем на язык ворон, полный твердых «хр» и придыханий, – но Минголла понимал все.
– У меня не было выбора, – сказал брухо. – Он мне для этого дан.
Ответ получился совсем невнятным, но Минголлу удовлетворил, он и не подумал задавать новые вопросы.
– Скажи мне, чему ты научился, – проговорил брухо.
Сначала просьба показалась Минголле невозможной – он научился слишком многому; но потом он вдруг обнаружил, что ответы получаются сами собой, короткие и правильные, как если бы брухо разыскал у него в голове нужный пласт и теперь выбирал оттуда ровно столько знаний, сколько было необходимо.
– Я научился тому, что людские устремления смехотворны, – говорил Минголла. – Они иллюзия. Простая прихоть способна разрушить все то, в чем люди видят суть вещей, действие не имеет цены, мир и война неотличимы друг от друга, красота и истина – предрассудки глупцов, и эти же глупцы правят миром от имени той мудрости, что подобна музыке или дыму: существует мгновение, а после исчезает.
– И зная все это, – изумленно сказал брухо, – ты печален? – Он зазвенел колокольчиками смеха, и клубившиеся в дверном проеме струи тумана стали похожи на танцующих девушек.
– А с чего мне веселиться? – спросил Минголла. – Это, черт побери, весьма печально.
– А печально оно потому, что ты в него не веришь, – сказал брухо. – Ты не хочешь, чтобы оно было правдой. Но стоит лишь признать, что так оно и есть, как и другие правды станут вполне выносимыми и ты увидишь, что все не так плохо.
– Сомневаюсь.
– Сомнение – это хорошо, – согласился брухо и затем, отлично подражая голосу Минголлы, добавил: – Что угодно, лишь бы работало, ага?
Минголлу это начинало раздражать.
– Что я здесь делаю?
– Просто я решил проверить, как далеко ты продвинулся, – ответил брухо.
– Кто же ты, черт побери?
– Твой кузен. – Брухо бессмысленно хихикнул. Потом чуть повернулся и сорвал травинку с крошечными цветками, сиреневыми по краям и ярко-красными в центре; помахал ею у Минголлы перед носом. – Об этой штуке знают не только идиоты из Панамы, и уж точно не они первые... они первые решили на ней нажиться. Вот и поплатились.
– Там что-то произошло? – спросил Минголла.
– Скоро узнаешь, – сказал брухо. – Что толку тратить время. Но когда узнаешь, не забывай, что ты не огонь, а только искра.
Минголла не нашел что ответить.
– Ты многому научился, – сказал брухо. – Запомни и это тоже.
Что-то обнадеживающее звучало в его словах, в голосе, и Минголла всмотрелся в его лицо, готовясь к хорошим новостям, но больше ничего не последовало.
– Сначала становится плохо, потом лучше, – говорил брухо; вместе с хижиной он растворялся, терял телесность, сливался с туманом. – А когда в конце концов становится лучше, то что за разница, как и почему. И уж точно все будет не так, как тебе хочется сейчас.
Несмотря на магию, сон казался живым настолько, что, очнувшись на заднем сиденье машины, Минголла принялся искать талисман, доказательство того, что он действительно встречался с брухо. Кусочек папоротника на штанине или пучок травы. Ничего похожего он не нашел, но доказательство существовало. Знание о катастрофе в Панаме. Реальное и осязаемое, как монета в ладони.
Дебора еще спала, посапывая в углу сиденья. Он провел рукой по ее спине – он любил ее и хотел, чтобы любовь значила сейчас для них больше, чем там, в Панаме. Она пошевелилась, моргнула.
– Что такое?
Он наклонился, убрал со щеки волосы, поцеловал.
– Ничего, спи.
Она резко села, оглядела затянутые туманом окна, словно попала в незнакомое место.
– Что-то еще случилось? – спросила она.
Серым утром они поехали по дороге сквозь холмы к горной гряде, откуда открывался вид на долину. Трес-Сантос располагался на ее дальнем конце, между двумя поросшими джунглями утесами; они почти сходились, образуя естественную арку, и казались с высоты замотанными в сутаны фигурами, глядящими вниз на деревушку, которой выпал столь неудачный жребий: маленькие белые домики с черными тенями окон и дверей. Вокруг долины во все стороны бесконечно тянулись горы, дороги сквозь них напоминали красные нити. Постоянно меняясь, над утесами клубились пузатые облака, опускались все ниже и все сильнее нагоняли тоску.
Машина спустилась с гребня по грунтовке, усыпанной серыми чешуйчато-слюдянистым и валунами, и остановилась у кантины; выцветшая фреска на фасаде изображала закованного в латы всадника – кантина называлась «Кортес». Дверь была открыта, люди у стойки сгрудились вокруг портативного телевизора. Низкорослые кривоногие мужчины с невозмутимыми индейскими лицами, одетые в пончо, белые хлопковые штаны и соломенные шляпы. Когда, сжимая под мышками автоматы, Минголла с Деборой вошли в бар, мужчины обернулись, кивнули в знак приветствия и опять вперились в телевизор; из динамика несся возбужденный голос, на экране дрожали развалины.