Псаломщик - Шипилов Николай Александрович. Страница 31

– А это – Маше! – он извлек из одежд плитку шоколада «Гвардейский» с оранжево-черным муаром на обертке.

– Ой!.. – сказала тихо наша бесприданница, заневестилась, заалела до слез. – Но мне еще рано замуж!..

– Да, к сожалению… – так же тихо сказал горбун, и зеницы его расширились, вспыхнули, как у колдуна Басаврюка. – Но я буду вас ждать… Вы – королева. У королевы должен быть горбун.

– Ха-ха-ха! – отметил печальную шутку кавалер Сигутенко. – А я вам песенку спою-у-у, как шут влюбился в королеву-у-у… – и пояснил: – Вертинский Саша!

Потом – шум голосов, звон стаканов и стопок, шевеление губ, движения рук над столом, улыбки дам с набитыми ртами и не набитыми еще лицами, чего, впрочем, в присутствии моего отца не случалось. Одна застольная игра переходила в игру на гармони, потом – в фанты, потом – головоломки.

– Володя, Володя! – жестами требуя от гостей тишины, взывала мама. – Вы обещали показать живую кровь!

– Ни сера хебе! – выпучил глаза дед Клюкин и просыпал махорку. – С ума стронешься!

– Не откажусь! – кивнул Володя, отлепив взор от Маши. Мне-то, грешному, казалось, что его клопики-глаза уже пьют Машину живую кровь. – Но пусть вначале то же самое – живую кровь – покажет кто-нибудь из почтенной публики! Прошу! Приз – шампанское!

– Ой! – сказала Маша, спрятав лицо за плиткой шоколада.

Ляля тоже зарделась, захихикала, пошепталась с тетей Аней. Та сказала «ща-а-ас прям» и поджала губы.

– Живую кровь? – с прищуром глядя на бухгалтера, переспросил дядя Серя. – Ты не видел, керя, живой крови? А если святым кулаком да по окаянной шее?! – Он стал закатывать левый рукав рубахи. Я видел дядю Серю в бане, и мне показалось, что из его рукава сейчас начнут сыпаться дробью шрамы, пулевые отметины, веснушки и родинки.

Володя, однако, не дрогнул, а сказал:

– По горбу, будьте любезны! Это не заразно!

– Но это же фокус, Серя! Рано ты развоевался! Я хотела еще бутылочку достать – теперь баста! – нахмурилась моя мама. – Все трофейные блюда перебьете, а я – отвечай!

– Я им перебью… – спокойно пригрозил отец.

– В том и фокус… – засмеялся дядя Серя. И все засмеялись. – Кто первый? – и рубанул себя столовым ножиком по предплечью руки. Все перестали смеяться. Но крови не было.

– Ох-х! – сказала Маша и снова спряталась за гвардейский подарок.

– Эх-х! – сказала тетя Ира, послюнила языком палец и потерла им белую отметину на руке мужа.

– Кто тут ножи точит, Ивановна? – спросил дядя Серя у моей мамы. – Гони в шею!.. Но шампанское будет моим!

– Ш-ш-ш… – шумно втянул носом печное тепло бухгалтер. – Штурман, рулите! Вы же хотите шампанское для мамуси Муси? – и выдохнул, как оперный тенор.

– Кто не гискует, тот не пьет шампанского! – ответил начснаб. Он возбужденно теребил шерсть, которая торчала из него по всем видимым полоскам тела. – Я не гискую, но гискну! – он царапнул указательным пальцем старый бритвенный порез на подбородке, но короста отпала тихо и бескровно, как осенний лист. – Дикость! – сказал он, глядя на свой белый палец. – Зачем?

– Фу т-ты! – передернула плечами тетя Аня и нажала на пуговки гармони. – Маша, деточка, родная, сыграй на скрипке!

– Сто-о-оп! – остановил самодеятельность кавалер Сигутенко. – Живая кровь… живая кровь… Это в переносном смысле, да, Володя?

– М-м-м… – помычал Володя, обживающийся в центре внимания. – Не сказать, что в переносном. Нет, нужно показать свою настоящую живую кровь.

– Свою? Дак, может, Васю Чахотку позвать? – сказал дед Клюкин.

– Ой! – сказала Маша. – Лучше уж Тому-трахому!

Повисла туго натянутая пауза. Как тент. Как бинт.

Как кант. Как Ницше.

– Сдаетесь? – великодушно спросил горбун. – И шампанское пьем вместе!

– Сдаемся-а-а! – радостно, как победители, воскликнули компанейцы.

– Кто это сдаетесь? Мы – сдаетесь? – вяло вскинулся дядя Серя, которого никто не боялся. – Интеллиго на ляжках! Щас вот этим саксонским блюдом – да по башке!

Володя обнажил наручные часы «Победа».

– Засекаю минуту! Время пошло!

– Новый год, что ли, туды-т твою в растопырку! Куранты будем бить! – совсем смирился дядя Серя и почти что задремал.

Он едва не угадал. По истечении минуты бухгалтер строго посмотрел на лампочку Ильича, встал на табуретку, на которой сидел. Он сложил ладони чашей.

– Ё-ка-лэ-мэ-нэ! – изумленно сказала Маша, прекратив кормить меня вкусным волшебным шоколадом. – Что это он делает?

– Во, желтый дом! – проснулся дядя Серя. – Заучимшись! Обсчитамшись! Ты бы, керя, на стенку лез, а не на стол!

– Понял, когда пронял! – догадался дедушко Клюкин. – Он будет со стула диклумбировать стихи! Потом мужики почнут его бить – вот она те и жива кров! – и хряпнул стопочку при отвлеченном внимании компанейцев. – У нас все по графику!..

Володя же стал тянуть чашу рук к лампочке так, словно хотел бережно снять ее, наливную, и унести дорогим грушевым плодом в музей человеческого счастья. Все замерли. Руки Володи уже малиново вспыхнули живой кровью на просвет, когда дядя Серя рявкнул:

– Огонь!

Табуретка качнулась под Володей, он стал балансировать, как вспугнутый паучок на невидимой нити, и не вдруг рухнул всем телом в ушастые пельмени, как в тот подпол. Под ним морозно хряснул трофейный фарфор.

– Ах! – воскликнула Маша, вскочила и кинулась к своему поклоннику, который лежал на столе, как рождественский гусь, и не колыхался. Из его клювика в уксус пельменей обильно шла живая кровь. – Помогите! Он неживой! – быстро, как во сне, говорила сестра и щепотями тонких пальцев тянула соискателя за вздыбленную спинку пиджака.

– Номер был смертельный! – сказал дядя Серя. – Называется «Гуттаперчивый счетовод»!

– Тьфу на тебя! – сказала супруга. – Помогай давай!

– Кговь, товагищи! Кговь! Муся – кговь! – завопил месье Штурм и рванул на улицу рвать.

– Он мне блюдо расхреначил – раз, пельменям карачун – два, а я ему и помогай! – удивился дядя Серя, но подергал бухгалтера за брючину: – Рота, подъем! Засекаю время! Время пошло! – и он торжествующе обнажил левое запястье с английскими часами.

– Какая под ём рота? – продолжал язвить дедушко Клюкин. – Под им батальён пилименей!

– Интересно, а кто заорал «пожар!»? Кто напугал балансирующего человека? – укорила тетя Ира, активно участвующая в стаскивании Володи со стола.

– Я сказал «огонь», а не «горим»! Не надо тут это ваше мулине!

Женщины водрузили Володю на ноги, подняли с пола гребенку и все вставляли ее в его оскорбленные волосы.

Володя стоял как на суде. На пиджаке, на лице его смешались уксус, кровь, слезы, выражение вины и мольба о прощении. Он плакал и говорил:

– Я старался, Маша… Я старался…

– Вот и… обс… обстарался… – заканчивал вечернее выступление дедушко Клюкин. Он достал кисет и пошел курить на крылечко. – Шампанство до добра не доведет! Вона мы браги, быват, с Мишкой наварим, аж подошва к полу липнет. А прилип – уже с ног не свалишься… Что ваши моряки…

А Володя плакал:

– Ты никогда уже не полюбишь меня, Маша…

– Полюблю! – обещала Маша. – Не плачь, маленький! Игрушечка ты моя заводная!

– Как же маленький! Игрушечка-то у него, поди-ка… – сказал дядя Серя и так ему стало весело от своих фантазий, что когда тетя Ира била его по губам, он смеялся еще пуще.

– От те и дым по деревне! – сказала тетя Аня. – Горько, ли чо ли?

– Погоди, Анька, горчить-то! – сказал батя. – Давай, душка, по нашей по белоголовочке! Ну их!

– Кто Маша? Кто я? Я – игрушечка? Нет, нет! – рыдал Володя. – Нет, я не верю своему счастью! Его не должно у меня быть! Ма-а-а!…ша-а-а!.. Ты… ты… в тебе… в одной тебе живая человеческая кровь.

– Утереть жениху сопли! – скомандовал кавалер Сигутенко. – Умыть! Увести с моих глаз! Наливай!

Женщины заново накрыли стол, завели патефон, и веселье вспыхнуло, как уголья пожарища, на которое подуло ветром.

«… Сколько же лет тогда было моим? Помоложе были меня нынешнего. Почему звучит во мне, как птичье пенье поутру, это бедное на хлеб, но роскошное детство? Их уже нет, а я готов мстить за них, посмертно обобранных в дедах, отцах и детях. Почему? Почему мстить – это «не по-христиански», скажите вы мне, заброшенные могилы? Царство же вам Небесное, мои вечно взрослые добрые люди… Может быть, не они это, а я умер, и это мою обвалившуюся могилку занесло снегами… Может быть, в жизни важно одно – быть добрыми и строгими к детям в любой нужде. Где вы, родные и понятные мне суфлеры? Куда унесло от вас мою льдину? Зачем оставили вы меня одного на сцене и не приходите в зал? Вот я и сам уже иду к вам, распевая акафисты. Кто я здесь? Затем ли я родился от честных родителей, чтобы терпеть насилие над своими святынями? Зачем я, обессилевший уже, пыжусь в этой нечистой комедии о нищих? Затем, что хочу дышать по-своему и отказываюсь повиноваться требованиям квазигосударства, не хочу иметь с ним ничего общего. Посмотрим же, кто сильнее. Постоим еще мы с Коськой…»