Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 22
– Встречный!.. Вот это дрянь, – сказал Прохор.
– Проплывем плесо, может, повернет река.
Небо было безоблачно, Угрюм-река мощна.
Шитик взял на самую середину. Ветер бил прямо в нос. Течение под ветром как будто остановилось, путники еле подавались вниз.
После сильной часовой работы Прохор взглянул назад: сизый дым от костра совсем близко. Черкес сошел с кормы и тоже сел в греби. Шитик пошел ходчее. Но вот миновали шиверу с торчавшими камнями, и дальше началось тихое плесо. Шитик почти остановился. Ветер, бушуя, рвал с налету. Мачта дрожала, хлестал и трепался на ней красно-белый флаг. Было нестерпимо холодно, ветер с шумом врывался в рукава и хозяйничал под одеждой, охлаждая тело.
По прибрежным кустам путники заметили, что шитик гонит встреч течения.
– Взад идем. Налегай, Прошка! – Но не хватало сил, шитик настойчиво влекло обратно.
– Попробуем бечевой.
В лямку впрягся Ибрагим и, падая на ветер, побуровил шитик.
Прохор пытался разжечь сделанный в носу очаг, чтобы согреть онемевшие руки, но тщетно: ветер задувал огонь.
С приплеска несло песок, больно стегало в лицо, ослепляя воспаленные глаза. Защурившись и низко опустив голову, Ибрагим напряг всю силу, дышал, как конь, но шитик подавался туго.
– Ну-ка ты, Прошка!.. Устал. – Он бросил лямку и, шатаясь от изнеможения, пошел к шитику. Его одежду полосовал ветер, и концы белого башлыка, как две седые косы, стлались по воздуху горизонтально.
До самого вечера без толку бились на одном и том же месте. На другой день то же: солнце, ураганный ветер, беляки. И тайга шумела угрожающе.
В путь не выходили: напрасный труд.
На третий день то же.
Вместе с остатками сухарей, крупы и пороха уверенность в успехе пропадала, наяву стал сниться нехороший сон...
В пятом дне пробовали вывести шитик на середину. Трещали крепкие весла, скорготали, как нежить, холодные уключины. За шесты взялись, со всех сил упирались в дно, шесты гнулись в дугу, но вода была густа, как тесто, и упруга. У черкеса с треском обломился шест, и он плашмя упал в ледяную воду. Этим кончилась попытка. Снова костер на берегу, злоба в сердце и пробудившееся тайное отчаяние.
Подбадривали друг друга:
– Ничего... Вот кончится ветер, полетим стрелой.
– Нычего. Нэ робей!..
Но глаза откровенней языка. Прохор спрашивал черкеса глазами и получал немой ответ: «Плохо, Прошка!»
Мучительная неделя кончилась. И, как садиться солнцу, – ветер стих.
И, радость за радостью, – сон на веселое пошел; вдруг увидали оба: стоит у воды, возле залома, в меховой парке тунгус.
– Бойе, милый, здравствуй! – чуть не плача от радости, вскричал Прохор.
– Здраста, твоя-моя...
Тунгус пожилой, безусый, сзади болталась черная косичка, глаза удивленно-испуганно щурились на подошедших.
– Ты реку хорошо знаешь?
– Знай... Наскрозь знай... Да-алеко!.. Конец знай...
– Когда мы выплывем? – спросил Прохор и, затаив дыханье, ждал.
– Не выплывешь. Вот маленько, и все заморозится... Кирепко.
– Как же нам быть? – робкий задал Прохор вопрос.
– Вылазь... Перезимуешь. Пойдем тайгам... Эге...
– Мы плыть хотим! – крикнул Прохор.
– Сдохнешь, – спокойно сказал тунгус и стал усиленно раскуривать трубку.
– Ведь недалеко?
– Да-а-леко. Мороз ужо, синильга. Пурга... Эге... Самый смерть.
– Проводи нас до Крайска. Сколько хочешь дам.
– Нет... Моя не хочет... Мало-мало дожидай весна, тогда можно... Вода большой живет, бистерь... Пять дней допрет. Крайск на другой реке стоит.
– Бойе, голубчик, ну, милый, – нежно заговорил Прохор, взял тунгуса за рукав, ласково, по-детски смотрит в его узкие, прищуренные глаза. – Бойе, мать у меня там на родине... Отец... Мать умрет, подумает, что пропал я. Ради Бога, бойе, проводи нас.
– Нет, моя не хочет.
– Зарр-эжу!! – вдруг гаркнул черкес и, схватив тунгуса за шиворот, взмахнул кинжалом.
Тунгус сразу на землю и, обороняясь, заслонился вскинутой рукой.
– Иди!
– Куда тащишь?
– Иди!
За ужином ничего не говорили, на душе у двоих был праздник, у третьего зачинался страшный сон. Тунгус не притронулся к пище.
– Нэ скучай, Прошка, – тихо ворчал Ибрагим, подталкивая юношу в бок. – Доведет... Реку знает. Приказать будэм.
Тунгус свирепо на них посматривал, озирался на утонувшую во мраке тайгу, посвистывал призывным посвистом и что-то зло бубнил. Прохор пробовал заговорить с ним, но тот тряс головой: «Моя не понимает», – и упорно молчал. Черкес уложил тунгуса спать, он крепко скрутил назад его руки веревками и привязал к стоявшему у самого костра дереву:
– Попробуй убеги теперича. – И вновь погрозил кинжалом: – Эва!.. Цх!..
Темно-бронзовое лицо тунгуса плаксиво морщилось, он пофыркивал носом и говорил сердито, отрывисто:
– Пошто злой?.. Кудо злой... Пошто мучишь! Эге...
– Эва! – грозил черкес кинжалом.
– Доплывем, бойе, до Крайска, всего тебе дам: чаю, сахару, пороху...
– Дурак!! – крикнул тунгус и весь ощетинился, как рысь. – Дурак!! Как моя назад попадиль будет?! Баба здесь, олени здесь, все здесь... Пожальста, отпускай, пошто крепко путал? Тьфу!
Он рвался, грыз зубами веревки и в бессильной злобе горько завыл на всю тайгу.
– А это видышь? – сказал Ибрагим плутоватым голосом и, прищелкивая языком, стал наливать спирт в синий пузатенький стаканчик.
Тунгус вдруг смолк, глаза заблестели, и – словно сбросил маску – заплаканное лицо его во всю ширь заулыбалось:
– Эге! Винка! Винка! Дай скорей! Дай твоя-моя... Само слядко. – Он весь, как горький пьяница, дрожал, пуская слюни.
– А поведешь нас?
– Поведешь! Как не поведешь. Твоя-моя... Само слядко. Давай еще скорей!..
Как не поведет, конечно, поведет... Вот только утром он сходит в свое стойбище, захватит с собой припас, захватит ружье, велит бабе одной кочевать, велит ей белку, сохатого бить. Поди, он тоже человек, он понимает... Как это можно людей бросить наобум: тайга, борони Бог! Неминучая смерть придет; никуда отсюда не выйдешь, смерть. А в Крайске ему все знакомо: купцы знакомы, чиновник знаком, еще самый главный начальник знаком, Степка Иваныч... у него пуговицы ясны, усищи во какие, сбоку ножик во, до самой земли!.. Очень хорошо знаком ему Степка Иваныч, главный, имал, хватал, пьяного за ноги в тюрьму волок, по мордам бил – полицейской...
Ибрагим улыбался. Прохор хмурил лоб и, разглядывая болтливого тунгуса, был неспокоен. Ибрагим угощал тунгуса спиртом, сам пил; угощал его чаем, кашей, сам ел. Подвыпивший тунгус сюсюкал, хохотал: он очень богат, все это место – его, и еще двадцать дней иди во все стороны – все его... Оленей у него больше, чем в горсти песчинок... Он князь, он в тайге самый большущий человек...
Но все-таки на ночь еще крепче прикрутили его к дереву и завалились на берегу спать у пылавшего костра.
– Ну, теперь нам не страшно, Ибрагим. Трое... Тунгус знает реку. Да ежели и зазимуем где, ему известно тут все. Ибрагим, дорогой мой, милый!
– Ничего, кунак, ничего. Теперича хорошо.
– Матушка... Эх, матушка!.. Как она обрадуется. Вот-то заживем, Ибрагим!..
– Заживем, джигит...
– Окрепну годами – буду богатый, знатный... Буду честно жить.
– Знаю, богатый будышь, знатный будышь... Честный – трудно, Прошка.
– Буду!.. А приедем в Крайск, пирожных купим... Сто штук, Ибрагим!.. Очень я люблю пирожные...
– Шашлык будым делать... Чурэк печь. Пилав любым. Чеснок класть будым, кышмышь.
Сон черкеса крепкий, непробудный. Прохор слышал во сне звуки: пели, спорили, бранились и вновь пели стройно безликие, звали куда-то Прохора, и сладко-сладко было слушать ему девьи голоса.
– Шайтан!!
Прохор вскочил и осмотрелся. День. Костер горит вовсю.
– Убежал, шайтан! – зубы Ибрагима скрипели, рука яростно хваталась за кинжал.
Прохор взглянул на крепкие болтавшиеся на дереве веревки и вдруг невыносимую ощутил в сердце боль. Он больше ничего перед собой не видел. Он еще не знал, что зимний нешуточный мороз сковал в ночь реку и шитик – единственная надежда путников – вмерз в толщу льда.