Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 64

– Сколько ты, отец, имеешь капиталу?

Пред отцом в желтых волнах проплывает образ Анфисы. Говорит отец:

– А тебе какое дело?

Сын смотрит на отца пристально, сердито. Говорит сын:

– Как так? Я работал два с лишним года. Я приобрел тысяч семьдесят серебром. Где деньги?

Желтые волны розовеют, извиваются, Анфиса плывет, заглядывает в лицо отца, ждет ответа. Отец кричит:

– Ты молод еще от отца отчета требовать!.. Сукин ты сын!..

Прохор быстро нагибается над столом, за которым сидит отец, жарко дышит в лоб отца и резко стучит в стол ладонью.

– Деньги!.. Деньги мои где?!

Отец вскакивает, розовые волны в прах, Анфиса исчезает, и вместо нее – Яков Назарыч. Он бледен и весь трясется.

– Петр Данилыч, нам надо объясниться, – говорит он и кивает Прохору на дверь.

Прохор, поводя широкими плечами, взъерошенно и гордо уходит. Петр Данилыч стоит. Яков Назарыч говорит ему:

– Садись. – И плотно прикрывает дверь. Потом и сам садится возле Петра Данилыча, шумно сморкаясь в клетчатый платок; глаза его красны, растерянны. Петр Данилыч ждет. Яков Назарыч вынимает футляр, вынимает серьги, встряхивает их, спрашивает спокойно:

– Откуда взял эти серьги?

Петр несколько секунд смотрит в глаза Якова Назарыча и говорит:

– Купил.

– Врешь, – спокойно отвечает Яков Назарыч, но клетчатый платок в его руках дрожит. – Врешь! – приподымает он голос, приподымает брови и сам приподымается.

Петр Данилыч видит, как гость кособоко, с трудом отдирая ноги, пошел в угол, а в углу – мерещится ему – Анфиса, темная, слившаяся с синими обоями, глаза ее горят. Петр видит: Яков Назарыч повернул обратно, Петр слышит:

– Это серьги моей покойной матери. Да, да...

Петр чувствует, как волосы на его собственных висках зашевелились.

– Да, да, – повторяет Яков Назарыч, он ловит ртом воздух, говорить ему трудно, он хватается рукой за грудь. – Значит, убил моего отца и мою мать твой батька, дед Данило. Выходит, так. У меня и раньше такое подозренье было...

Анфиса качнулась и мгновенно подплыла к Петру.

Петр Данилыч поднялся, крикнул:

– Ты говори, да не заговаривайся!..

– Ах, скажите пожалуйста!.. – подбоченился, с ехидством оскалил рот Яков Назарыч.

– За такие слова бьют в морду!

– Тьфу! – И лицо Якова Назарыча побагровело. – Тьфу!

Длинный письменный стол сам собой тяжело поехал; набекренились, поехали стулья, кресла; затрещал, изогнулся потолок.

– Вот мы куда с доченькой попали: в разбойничье гнездо!

Петр Данилыч стучит кулаком в стол, Петр Данилыч в бешенстве, но вот ноги его ослабели, он повалился в кресло, и кто-то заткнул ему рот тряпкой. И все кружится, ползет, зеркала срываются со стен и пляшут. Призрак Анфисы исчезает.

Шумно вбегает Прохор. И – сразу все на своих местах: стол, стулья, стены, зеркала. Прохор смотрит на отца, на Якова Назарыча. Отец навалился боком на ручку кресла, сжал ладонями голову, глаза закрыты. Яков Назарыч весь в каком-то вывихе: руки изломились, одна вверх, другая вниз; ноги согнулись в коленях, пятка правой ноги гулко стучит в пол, с губ, вместе с криком, летит злобная слюна, в глазах ярость. Прохор впервые увидал: на правом валяном сапоге богача, на пятке – кожаная заплата.

Прохор оторопело подступил к Якову Назарычу:

– Что случилось?

– Разбойничье отродье!.. Прочь!! – завизжал, заплевался, набросился на него с кулаками Яков Назарыч и быстро, не по-стариковски вышел, волоча за рукав шубу.

Стоя возле оголенной осокори, Анфиса Петровна слышала, как близко-близко прошлепали чьи-то заполошные шаги, как пробурчал темный, в зазубринах голос:

– Ах, разбойники!.. Ах, душегубы!

Анфиса не узнала голоса, Анфиса глубоко вздохнула, провела глубоким взглядом по бисеру ночных небес и медленной, задумчивой походкой отправилась домой.

А взбешенный Яков Назарыч, ввалившись в избу, набросился на плачущую дочь:

– Был с тобой изъян или нет? Говори!..

– Какой, папочка, изъян?

– Какой, какой... Черт тебя дери...

XIV

И все как-то взбаламутилось, смешалось, соскочило с зарубки, сбилось. Всю эту ночь, весь следующий день шел неуемный дождь. Всю ночь до рассвета и днем плакала, ломала руки Нина.

Прохор с утра удалился в тайгу без ружья и шел неведомо куда, ошалелый. Ничего не думалось, и такое чувство: будто нет у него тела и нет души, но кто-то идет в тайге чужой и непонятный, а он, Прохор, наблюдает его со стороны. И ему жалко этого чужого, что шагает под дождем, без дум, неведомо куда, ошалелый, мертвый.

Петр Данилыч опять стал пьянствовать вплотную. Да, верно. Так и есть. Эти серьги он взял из укладки своего отца, покойного Данилы. Много кой-чего в той древней укладке, обитой позеленевшей медью, с вытравленными под мороз узорами.

Что ж, неужели Куприянов, именитый купец, погубит их, Громовых?

– А я отопрусь, – бормочет Петр Данилыч. – На-ка, выкуси!.. Поди-ка, докажи!.. Купил – вот где взял.

Марья Кирилловна про серьги, про вчерашний гвалт ничего не знает: в гостях была. Под проливным дождем, раскрыв старинный брезентовый зонт, она идет в избу к Куприяновым. Анфиса распахнула окно:

– Вы разве ничего не слыхали, Марья Кирилловна?

– Нет. А что?

– Вернитесь домой. Спросите своего благоверного.

«Змея! Потаскуха!» Но с трудом оторвала Марья Кирилловна взгляд свой от прекрасного лица Анфисы: белое-белое, розовое-розовое, и большие глаза, милые и кроткие, и волосы на прямой пробор: «Сатана! Ведьма!» Ничего не ответила Марья Кирилловна, пошла своей дорогой и ни с чем вернулась: «Почивают, не велено пущать».

– Что это такое, Петр? – с кислой, обиженной гримасой подошла она к мужу, стуча мокрым зонтом. – Что же это, а?

Петр Данилыч хрипло пел, утирая слезы:

Голова ль ты моя удалая,
Долго ль буду носи-и-ть я тебя.

Перед самой ночью весь в грязи, мокрый, с потухшими глазами вернулся из лесу Прохор. Штаны и куртка у плеча разорваны. В волосах, на картузе хвойные иглы. Он остановился у чужих теперь ворот, подумал, несмело постучал. Взлаяла собака во дворе. И голос работника:

– Что надо? Прохор Петров, ты, что ли? Не велено пущать.

Глаза Прохора сверкнули, но сразу погасли, как искра на дожде. Он сказал:

– Ради Бога, отопри. Мне только узнать.

И не его голос был, просительный и тонкий. С треском окно открылось. Никого не видел в окне Прохор, только слышал отравленный злостью хриплый крик:

– Убирайся к черту! Иначе картечью трахну.

Окно захлопнулось. Слышал Прохор – визжит и плачет Нина. Закачалась душа его. Чтоб не упасть, он привалился плечом к верее. И в щель ворот, перед самым его носом, конверт.

– Прохор Петров, – шепчет сквозь щель работник. – На, передать велела...

Темно. Должно быть, домой идет Прохор, ноги месят грязь, и одна за другой вспыхивают-гаснут спички: «Прохор, милый мой...» Нет, не прочесть, темно.

– Что, Прошенька, женился? – назойливо шепчет в уши Анфисин голос. – Взял чистенькую, ангелочка невинного? Откачнулся от ведьмы?

Прохор ускоряет шаг, переходит на ту сторону. Анфиса по пятам идет, Анфисин голос в уши:

– Ну, да ничего... Ведьма тебя все равно возьмет... Ведь любишь?

– Анфиса... Зачем же в такую минуту? В такую...

– А-а, Прошенька... А-а, дружок. Не вырветесь... Ни ты, ни батька... У меня штучка такая есть...

– Анфиса... Анфиса Петровна!

И взгляды их встретились. Анфисин – злой, надменный, и Прохора – приниженный. Шли возле изгороди, рядом. А напротив – мокрый огонек мелькал.

И так соблазнительно дышал ее полуоткрытый рот, ровные зубы блестели белизной, разжигающе пожмыхивали по грязи ее упругие, вязкие шаги. Прохор остановился, глаза к глазам. Их взор разделяла лишь зыбкая завеса мрака.

– Чего ж ты, Анфиса, хочешь?