Горячий осколок - Шмерлинг Семен Борисович. Страница 20

12

Колонна ушла. Пока она не скрылась, Якушин провожал её долгим, тоскующим взглядом. Потом глубоко вздохнул и огляделся.

Удивительное дело, когда сидел за рулём, все окружающее воспринимал как-то по-шоферски: дорога и дорога. Сейчас же все вокруг открылось в совершенно ином свете.

Перед Алексеем лежала полдневная весенняя степь. Солнце — ярко-оранжевое, лучистое — грело покойно и ласково. Оно высвечивало придорожную лопушистую травку и разделённые чёрными межами клочки свежезеленой озими. Дальше она казалась гуще, темнее. Буйной щетинкой облегала чуть всхолмлённую неоглядную равнину. Одетая всходами озими земля казалась на удивление мягкой: упади на неё хоть с большой высоты — не разобьёшься, она тебя примет как пуховая перина.

Среди неровных, военного посева, побегов молодой пшеницы там и сям любопытно выглядывали синие, лиловые, жёлтые глаза неизвестных Алексею цветов.

Коренной горожанин, он не различал и десятой доли растений, покрывавших весеннюю степь. Знал лишь скупую зелень московских бульваров, пыльную травку своего стиснутого тесовым забором и кирпичным брандмауэром дворика. Лесом Якушина был Нескучный сад, а полем — подстриженные газоны парка культуры. Бюрке тоже смотрел вдаль, на солнечную степь.

— Гут? — спросил его Якушин, приглашая разделить свой восторг.

— О, шён, зеер шён. Прекрасно, — ответил немец, равномерно потряхивая головой: видимо, его контузило при бомбёжке.

В глазах Бюрке стояла тоска. «Хоть и за сотни километров от Москвы, а всё-таки я у себя дома, — подумал Якушин. — Это все моё. А ты, немец, на чужбине, Сам виноват. Так тебе и надо».

Поправив карабин за плечами, Алексей скомандовал!

— Арбайтен, арбайтен, ферштеен?

— Яволь.

Сбросив шинели, они принялись за дело. И опять Алексей поразился умению и методичности немца. Честно говоря, он не знал, с чего начать ремонт, за что приняться. Бюрке же, с минуту постояв, подумав, достал из ящика под сиденьем инструмент — гаечные ключи на разные размеры, молоток, отвёртку, ножовку, паяльную лампу. Аккуратно разложил все это на крыле тягача и, тщательно завернув рукава мундира, подошёл сначала к покорёженной гусенице.

Вместе они поддомкратили тягач, сняли ленту, распрямили, уложив её железной змеёй на придорожной траве. Порванные траки заменили запасными. Натянули гусеницу на катки и перешли к радиатору. Выправили изогнутые взрывом трубки, запаяли осколочные пробоины. Долго возились с перепутанной и оборванной электропроводкой.

Кое-что перенявший от немца, Алексей понятливо помогал ему. Потряхивая контуженной головой, словно отсчитывая «айн, цвай, драй», немец работал сосредоточенно и споро.

Эта увлечённость Бюрке минутами настораживала, Не фальшивит ли? Не замыслил ли что, не затаил ли какой-нибудь коварный план?

Но — какой?

Что он, немец, может сделать? Наброситься, отнять оружие, бежать? Ерунда! У меня карабин на боевом взводе, на боку трофейный штык-нож. Да я и сильнее его, дохляка.

Держась насторожённо, Якушин время от времени касался локтем приклада карабина или ладонью рукоятки ножа. Ему казалось, что Бюрке замечает это и даже однажды скривил губы в улыбке. И Алексею пришла в голову удивительно простодушная мысль — спросить у Бюрке напрямую, о чём он думает, чего теперь хочет.

Он тронул немца за костлявое плечо. Тот, вздрогнув, поднял лицо с масляными пятнами на лбу и щеках.

— Вас? Что?

— Заген зи, — начал Якушин, подумав, что уже в третий раз допрашивает пленного. — Заген зи, мехтен зи нах хаузе? Хотите домой?

— Натюрлих. Конечно.

— Вег! Идите!

— Вохин? Куда идти?

— Нах хаузе. Домой. В Германию. В свой Фюрстенберг.

— Нах Фюрстенберг?

— Йа, йа, цу дайнер муттер, цу дайнен швестерн, цу дайнем брудер… Вег. Идите. Я не буду стрелять. Ихь верде нихт шиссен.

Вот те раз, он смеётся! Впервые Якушин увидел, как дрожит острый подбородок Бюрке, как немец хохочет, открыв большой рот с мелкими, неровными, сизовато-белыми зубами.

Оборвав смех, Бюрке облизнул языком пересохшие губы и твёрдо сказал:

— Дох зи верден шиссен. Все же вы будете стрелять. Из этой вот винтовки. И я вас понимаю.

— А если всё-таки отпущу?

— Нет, и тогда останусь. Для меня война кончилась. Капут.

— Что же вы хотите?

— Снова служить в гараже, работать.

— А после работы?

Бюрке улыбнулся:

— Вечерами я выпивал бы пару кружек пива.

— С сосисками и капустой?

— Да, с сосисками, если они будут, и с тушёной капустой.

— И это — все?

— Разве мало? Вы думаете, я нацист? Нет, нет, Я был всегда такой маленький, неприметный и глупый. Рыжий Маусхен, Рыжий мышонок — звали меня. Ребята не желали со мной играть. Им было неинтересно. И меня не приняли в гитлерюгенд, хотя я об этом мечтал.

— Мечтали?

— Да, конечно, я хотел быть сильным и носить униформу.

— Ну, а когда выросли?

— Тогда меня уже не спрашивали, чего я хочу, чего не хочу. Просто сделали солдатом — и все.

— Вам можно верить, Клаус?

— Я говорю правду.

— Ладно, — спохватился Якушин. — Пошпрехали, и хватит. Работать надо!.. Арбайтен, арбайтен!