Альбер Саварюс - де Бальзак Оноре. Страница 15

«Ах, да, — подумала Розали, — ведь у папеньки есть тяжба, связанная с имением Руксей. Я поеду туда; если процесс еще не ведется, я заставлю начать его, и Альбер появится в нашей гостиной! — воскликнула девушка, кидаясь к окну, чтобы увидеть свет, горевший по ночам у Альбера и притягивавший ее. Пробил час ночи, адвокат еще спал. — Я увижу его, когда он встанет; может быть, он подойдет к окну».

Тут Розали оказалась свидетельницей происшествия, которое доставило ей возможность узнать тайны Альбера. При свете луны она увидела, как из беседки протянулись две руки и помогли Жерому, слуге Альбера, перелезть через стену и пробраться в беседку. В соучастнице Жерома Розали тотчас же узнала горничную матери, Мариэтту.

«Мариэтта и Жером! — подумала он?. — А ведь Мэриэтта такая дурнушка! Как им не стыдно!».

Хотя тридцатишестилетняя Мариэтта и была очень некрасива, но зато получила в наследство несколько участков земли. В течение семнадцати лет службы у г-жи де Ватвиль, ценившей ее за набожность, честность и долгое пребывание в доме, Мариэтта, конечно, кое-что скопила, откладывая на черный день свое жалованье и другие доходы. Считая по десяти луидоров в год, она должна была обладать, если учесть проценты на проценты и полученное наследство, суммой тысяч в пятнадцать. В глазах Жерома пятнадцать тысяч франков меняли все законы оптики: он находил, что Мариэтта прекрасно сложена, не замечал рябин и рубцов, оставленных оспой на ее худом и плоском лице; форма ее искривленного рта казалась ему правильной. Поступив на службу к адвокату Саварону и оказавшись поблизости от особняка де Рюптов, Жером повел правильную осаду набожной горничной, которая была так же угловата и добродетельна, как и ее госпожа, и, подобно всем некрасивым старым девам, более привередлива, чем самые хорошенькие женщины.

Если ночная сцена в беседке и понятна теперь для проницательных людей, то она далеко не была понятна для Розали; последняя, тем не менее, получила наихудший урок, какой может дать дурной пример. Мать строго воспитывает дочь, держит ее под крылышком целых семнадцать лет, а служанка за какой-нибудь час одним словом, часто одним движением разрушает весь этот долгий и тяжелый труд…

Розали снова легла, думая о выгодах, какие можно было извлечь из своего открытия.

На другое утро, отправляясь к обедне в сопровождении Мариэтты (баронессе нездоровилось), Розали взяла горничную под руку, чем крайне удивила уроженку Конте.

— Мариэтта, — спросила мадемуазель де Ватвиль, — пользуется ли Жером доверием своего хозяина?

— Не знаю, право, мадемуазель.

— Не стройте из себя невинную, — сухо возразила Розали. — Нынче ночью вы позволили себе целоваться с ним в беседке. Я больше не удивляюсь, почему вы так хвалили намерение маменьки разукрасить беседку.

По дрожанию руки Мариэтты Розали почувствовала, что служанка охвачена волнением.

— Я не хочу вам зла, — продолжала девушка, — успокойтесь, я не скажу маменьке ни слова, и вы будете видаться с Жеромом сколько душе угодно.

— Но, мадемуазель, — возразила Мариэтта, — у нас самые честные намерения; Жером собирается жениться на мне.

— Зачем же тогда назначать свидания по ночам? Испуганная Мариэтта не знала, что ответить.

— Слушайте, Мариэтта, я тоже люблю! Люблю тайком, без взаимности. Вам следует рассчитывать на меня больше, чем на кого бы то ни было: я ведь единственная дочь.

— Конечно, мадемуазель, вы можете положиться на меня по гроб жизни! — воскликнула Мариэтта, довольная неожиданной развязкой.

— Во-первых, молчание за молчание, — сказала Розали. — Я не желаю выходить замуж за г-на де Сула и хочу, непременно хочу, чтобы вы помогли мне в одном деле, только при этом условии я окажу вам покровительство.

— Что же вам угодно? — спросила Мариэтта.

— Мне нужны письма, которые господин Саварон будет отправлять по почте через Жерома.

— Да на что они вам? — спросила пораженная Мариэтта.

— Только для того, чтобы прочитывать их; а потом вы сами будете относить их на почту. От этого они немного запоздают, вот и все.

В это время Розали и Мариэтта вошли в церковь, где каждая из них предалась своим мыслям, вместо того, чтобы читать обычные молитвы.

«Господи, какой это грех!» — думала Мариэтта.

Розали, душа, ум и сердце которой были все еще поглощены прочитанной повестью, решила, что повесть эта написана для ее соперницы. Думая все время, как ребенок, об одном и том же, она в конце концов пришла к мысли, что «Восточное Обозрение», наверное, посылается возлюбленной Альбера.

«Как бы узнать через отца, кому высылается этот журнал?» — размышляла она, стоя на коленях и опустив голову на руки, как будто целиком погруженная в молитву.

После завтрака она гуляла с отцом по саду, болтая с ним, и повела его к беседке.

— Как ты думаешь, милый папочка, посылают ли наше «Обозрение» за границу?

— Но оно только что начало выходить.

— Все-таки держу пари, что посылают.

— Вряд ли это возможно.

— Пожалуйста, выясни это и узнай имена заграничных подписчиков.

Через два часа барон сказал дочери:

— Я был прав, за границей нет еще ни одного подписчика. Надеются, что они будут в Невшателе, Берне, Женеве. Правда, один экземпляр посылают в Италию, но бесплатно, одной даме из Милана, в ее поместье на Лаго-Маджоре, около Бельджирате.

— Как ее зовут? — живо спросила Розали.

— Герцогиня д'Аргайоло.

— Вы ее знаете, папенька?

— Я, конечно, слыхал о ней. Она дочь князя Содерини, из Флоренции, очень знатная дама; она так же богата, как и ее муж, обладающий одним из крупнейших в Ломбардии состояний. Их вилла на Лаго-Маджоре — одна из достопримечательностей Италии.

Два дня спустя Мариэтта передала Розали следующее письмо.

«Альбер Саварой — Леопольду Анкену…

Ну да, дорогой друг, я в Безансоне, тогда как ты думаешь, Что я путешествую. Мне не хотелось ничего тебе сообщать, пока я не добьюсь успеха, и вот его заря занимается. Да, дорогой Леопольд, после стольких неудачных попыток, испортив себе столько крови, израсходовав столько сил, лишившись изрядной доли мужества, я решил поступить, как ты: пойти по торному пути, по большой дороге, самой длинной, но самой верной. Воображаю, как ты подскочил в своем кресле нотариуса! Но не думай, что произошли какие-нибудь перемены в моей личной жизни, в тайну которой посвящен лишь ты один, да и то с теми ограничениями, какие потребовала она. Жизнь в Париже меня страшно утомила, хоть я и не говорил тебе об этом, мой друг. Мне стала ясна безрезультатность моего первого предприятия, на которое я возлагал все свои надежды, предприятия, не принесшего плодов из-за коварства обоих моих компаньонов: они сговорились обмануть и разорить меня, хотя были обязаны своим успехом моей деятельности. Увидев это, я решил отказаться от попыток приобрести состояние; напрасно были потеряны три года, причем целый год ушел на тяжбу. Может быть, я не выпутался бы так легко, если б мне не пришлось в двадцатилетнем возрасте изучать право. После этого я решил стать политическим деятелем, главным образом для того, чтобы попасть когда-нибудь в палату пэров с титулом графа Альбера Саварон де Саварюса, и, несмотря на то, что я незаконного происхождения и даже не усыновлен, — возродить во Франции прекрасное имя, угасающее в Бельгии».

— Ах, я была в атом уверена, он знатного рода! — воскликнула Розали, уронив письмо.

«Ты знаешь, что я добросовестно изучил политику, был малоизвестным, но верноподданным и полезным журналистом и неплохим секретарем одного государственного деятеля, покровительствовавшего мне в 1829 году. Вновь превращенный в ничто Июльской революцией в то самое время, когда мое имя начинало приобретать известность, когда я должен был стать наконец как докладчик Государственного совета необходимым колесиком правительственного механизма, я сделал промах, сохранив верность побежденным, борясь за них, хотя они уже исчезли со сцены. Ах, почему мне было тогда только тридцать три года, почему я не попросил тебя выставить мою кандидатуру на выборах? Я скрыл от тебя и опасности, угрожавшие мне, и свое самопожертвование. Чего же ты хочешь, раз я верил в себя! Мы не сошлись бы во мнениях. Десять месяцев назад, когда тебе казалось, что я весел и доволен, занят писанием политических статей, на самом деле я был в отчаянии: я предвидел, что в тридцать семь лет останусь с двумя тысячами франков в кармане, не пользуясь ни малейшей известностью, предвидел неудачу своей очередной затеи — ежедневной газеты, сообразующейся лишь с интересами будущего, а не с политическими страстями данной минуты. Я не знал, на что решиться. Как плохо мне было! Я бродил, мрачный и угнетенный, по пустынным закоулкам ускользавшего от меня Парижа, размышляя об обманутых мечтах своего честолюбия, но будучи не в силах отказаться от них. О, какие письма, проникнутые жестокой болью, писал я тогда ей, моей второй совести, моему второму „я“! Иногда я говорил себе: „Зачем строить такие грандиозные планы? Зачем желать всего? Почему не ожидать счастья, посвятив себя какому-нибудь простому занятию, убивающему время?“