Молот и наковальня - Тертлдав Гарри Норман. Страница 44
– Отобедаешь со мной ближе к вечеру, отец? – полуутвердительно сказал Маниакис. – Я намерен устроить пир в Палате Девятнадцати лож. Дядя! Я приглашаю и тебя, и Лицию присоединиться к нам!
– Палата Девятнадцати лож?! – Старший Маниакис возвел очи горе. – Значит, придется есть лежа?
Только подумать, что такую свинью мне подложил мой собственный сын, лишив меня всякой возможности отказаться!
Но этот наполовину жалобный, наполовину насмешливый вопль души не поколебал решимости младшего Маниакиса.
– Если там могу обедать я, то сможешь и ты, – безжалостно сказал он. – С тобой удобнее. Поливая свою тогу вином и рыбным соусом, я буду пребывать в уверенности, что хотя бы в этом не одинок.
– Вы только посмотрите, что за неблагодарное дитя! – во всеуслышание возопил старший Маниакис. И тут же смазал весь эффект своего гневного восклицания, откинув голову назад и расхохотавшись так, что слуги и придворные испуганно вздрогнули.
Девятнадцать лож располагались в форме подковы в большом зале с тем же названием.
– Ты, величайший, разумеется, займешь главенствующее положение в центре, – сказал Камеас, указывая на одно из лож, – тогда по обе стороны от тебя окажется три раза по три почетных гостя.
– Мы могли бы пригласить гораздо больше гостей, если бы здесь стояли столы и стулья, как во всех остальных пиршественных залах, сколько их ни есть в империи, – брюзгливо отозвался Маниакис.
– Если в остальных залах люди предпочитают забыть о славном прошлом, скорее следует сожалеть об этом, а не подражать им, – ответил постельничий. – Сей зал, где поныне принято пировать полулежа, последний оплот истинной элегантности в нашем погрязшем во второсортных вещах и обычаях, неизлечимо больном мире!
– Чувствую, что мне придется заводить здесь новые обычаи, – проворчал Маниакис.
Камеас воззрился на него с неподдельным ужасом в глазах.
– Нет! Умоляю тебя, величайший, не надо! – вскричал он. – Здесь, в этом зале, пировал Ставракий, отдыхая после своих знаменитых побед над Макураном; здесь же провел немало времени Германий накануне той страшной гражданской войны, что расколола нашу империю на части. Неужели ты захочешь разрушить освященные твоими великими предшественниками вековые традиции?!
У Маниакиса имелись сильные сомнения насчет лежачих пиров Ставракия, которыми тот якобы отмечал свои победы. Судя по летописям и воспоминаниям, великий полководец Автократор гораздо уютнее чувствовал себя в походных шатрах, чем во дворцах. Но Камеасу подобные соображения, похоже, были просто недоступны. Поэтому Маниакис обронил только:
– Прецеденты – не догма…
Камеас не возразил. По крайней мере, на словах. Он лишь долго смотрел на Маниакиса большими, печальными, повлажневшими от навернувшихся слез глазами, а потом произнес:
– Разумеется, все твои приказания будут беспрекословно выполнены, величайший… – У него был такой тон, будто ему только что приказали выпить яд.
Кончилось тем, что Маниакис все-таки принялся поглощать пищу, кое-как устроившись на отведенном ему центральном ложе. Он полулежал на левом боку, освободив правую руку, чтобы подносить яства ко рту. Очень скоро его левая рука совершенно занемела от локтя до кончиков пальцев, не говоря, уже о том, что есть в таком положении оказалось страшно неудобно.
Зато Камеас буквально сиял от счастья, как, впрочем, и все остальные слуги, доставлявшие кушанья и вина в Палату Девятнадцати лож, а затем уносившие оттуда опустевшие кубки и блюда. Интересно, спросил себя Маниакис, стоит ли терпеть такие неудобства лишь для того, чтобы доставить удовольствие слугам?
Единственным утешением было то, что не он один испытывает трудности. Из всех гостей только Курикий, его жена Феврония и Трифиллий чувствовали себя непринужденно, поскольку им не раз случалось присутствовать на подобных пирах во времена Ликиния. Нифона, казалось, тоже далеко не в восторге от пиршественной церемонии, но сейчас сам процесс поглощения пищи был для нее куда более неприятен, чем необходимость полулежать, опираясь на локоть. Неудобное положение даже давало некоторую выгоду: никто не мог упрекнуть ее в том, что она мало ест.
Первым выронил кусок морской щуки изо рта прямо на тогу друнгарий Фраке. Доблестный флотоводец так энергично выразил свое мнение по поводу обычая пировать возлежа на ложе, что некоторые женщины отвернулись в смущении.
– Какая бестактность! – пробормотала Нифона. Лиция не выдержала и хихикнула, а потом притворилась, что ничего такого не делала. Маниакис поймал ее взгляд; она смотрела с опаской, пока не увидела на его лице улыбку. Минутой позже, когда Симватий обильно полил себя соусом, Лиция расхохоталась вслух.
– Какой позор – смеяться над родным отцом! – воскликнул тот. Но его суровость была столь же напускной, как та, которую раньше, в дворцовом порту, продемонстрировал старший Маниакис.
Наконец была доедена черника, отваренная в меду, и произнесены все тосты, поднятые за нового Автократора и его семью, после чего участники пира один за другим поднялись со своих лежбищ и покинули Палату Девятнадцати лож. Камеас поспешил к уходящему последним Маниакису с тревожным выражением на безволосом лице.
– Надеюсь, ты получил истинное наслаждение, величайший? – озабоченно спросил он.
– Во всяком случае, большее, чем ожидал, – согласился Маниакис.
Камеас облегченно очертил знак солнца у своей груди.
– Да будет благословен Господь! – пробормотал он, возведя глаза к небесам, после чего вновь переключил внимание на Маниакиса:
– В таком случае ты не станешь возражать, если впредь мы будем чаще устраивать подобные увеселения?
– Поддаваться соблазнам – большой грех! – поспешно проговорил Маниакис.
Лицо Камеаса, расцветшее было победной улыбкой, сразу поблекло. Маниакис знал, что в ближайшие несколько дней ему придется иметь дело со сварливым, уязвленным в лучших чувствах постельничим. Но он был согласен на что угодно, лишь бы избежать мрачной перспективы в скором времени вновь очутиться на одном из девятнадцати лож.
До того как Маниакис стал обладателем короны и алых сапог, он даже представить себе не мог, с какой бездной документов Автократору приходится иметь дело каждый день. Перевалить хотя бы часть этого бремени на писцов и придворных пока было нельзя. Разве можно считать, что правишь империей, если не имеешь понятия, что в ней происходит? Маниакис считал, что нельзя.
Генесий пустил на самотек абсолютно все дела, не касавшиеся напрямую главной для него проблемы: как подольше удержаться на троне. Тут он проявлял необыкновенную бдительность и чрезвычайную жестокость.
Кроме того, он ни с кем не желал делиться правом принимать решения. А потому все вопросы, которыми он не занимался лично, попросту игнорировались.
– Поэтому империя и докатилась до нынешнего состояния, – говорил Маниакис каждому, кто соглашался его выслушать, а с тех пор, как он стал Автократором, недостатка в слушателях у него не было.
Так или иначе, поток пергаментных свитков, стекавшихся в резиденцию со всей империи, почти затопил его. Большинство посланий в той или иной форме содержало крик о помощи. Городам требовалось золото, мастеровые и ремесленники, чтобы восстановить крепостные стены, провинции молили об освобождении от налогов, ибо их поля подвергались опустошению, – Маниакис не имел ни малейшего представления, как удовлетворить обе эти просьбы одновременно; генералам были нужны люди, кони и оружие… Хотел бы он иметь возможность послать им хоть что-нибудь! Он распорядился сколотить пару полков из солдат-ветеранов, но, увы, это было все.
Сейчас перед ним лежало письмо от еще одного генерала:
«Цикаст, командующий войсками к западу от Амориона, Маниакису Автократору. Приветствую.
Имею честь доложить величайшему, что его брат Татуллий прежде служил под моим командованием. Нынешней весной из Макурана вышла войсковая колонна, двигавшаяся на восток вдоль южной границы контролируемой мною территории. Пытаясь остановить продвижение вражеской колонны, я двинул на юг свои силы. Сперва мой маневр имел успех, затем мой коллега, досточтимый Пробатий, внезапно проявил робость, достойную овцы, и не выслал на подмогу подразделение, которое обещал выслать, что позволило макуранцам отступить, прежде чем они были полностью разбиты. Наши потери в живой силе вполне умеренны, но я вынужден с глубочайшим сожалением сообщить, что твоего брата Татуллия не оказалось в числе возвратившихся из боя. Заявить со всей определенностью, что он погиб, я также не могу. Еще раз выражаю свое глубочайшее сожаление по поводу того, что не имею возможности сообщить тебе что-либо определенное о его судьбе”.