Тьма сгущается - Тертлдав Гарри Норман. Страница 112

— Не могу тебе ответить, — отозвался капитан. — Хотя очень хотел бы. Особенно на первый вопрос.

— Когда людей убивают, — вмешалась Меркеля, — всем понятно, что случилось. А вот когда люди пропадают без следа — тут-то и начинаешь гадать. То ли альгарвейцы их вывели в лес и спалили, то ли бедняги еще живы и мучаются, потому что рыжики не дают им умереть.

— Эк, какая… приятная мысль, — пробормотал Скарню, но, поразмыслив немного, признал: — Это звучит разумнее, чем все, до чего я успел додуматься по дороге.

— Ага. — Рауну кивнул. — На альгарвейцев похоже: попытаться запугать нас.

— Если они пытали Даукту и его родных, я уже начинаю бояться, — заметил Скарню. — Чего только не расскажет человек, когда ему выдергивают ногти по одному или насилуют дочь у него на глазах.

— Меня они живой не возьмут, — объявила Меркеля. За поясом она, как любая крестьянка, держала хозяйственный нож. Пальцы ее гладили рукоять, словно ласкали капитана. — Пожри меня силы преисподние, если я позволю им надругаться надо мной или выжать из меня хоть слово!

— Нам всем следует держать при себе оружие, — промолвил Рауну.

Скарню кивнул, размышляя, хватит ли у него отваги покончить с собой. Хотя… ради того, чтобы избежать встречи с альгарвейскими пыточных дел мастерами, пожалуй, да.

Той ночью он спал с жезлом под подушкой. Но альгарвейцы — или же подручные покойного Симаню с их дозволения — не вломились на его хутор, как это случилось с Даукту. На следующее утро Рауну отправился в город за гвоздями, солью и, если повезет, сахаром: всем тем, чем хозяйство не могло себя обеспечить. С собой ветеран прихватил кортик — достаточно длинный, чтобы достать до сердца.

Едва Рауну скрылся за поворотом, Скарню и Меркеля, не перемолвившись ни словом, разом оставили дела и поспешили наверх в спальню, чтобы заняться любовью. В этот раз Скарню был столь же настойчив, как обычно — — его подруга; капитана не оставляла мысль, что этот раз последний, и он стремился оставить сладкую память о нем на оставшиеся ему дни. На вершине наслаждения он застонал так мучительно, словно кнуты альгарвейских палачей уже впивались ему в спину.

Опустошенные, оцепеневшие, обессиленные, любовники вернулись к нескончаемым хуторским трудам. Скарню еле шевелил руками, все время ожидая, что из-за поворота вывернет Рауну или солдаты короля Мезенцио — интересно, кто придет первым?

Первым оказался Рауну. Спина ветерана согнулась под весом мешка с покупками, а лицо исказилось от напряжения.

— В городе я заметил с дюжину таких же надписей: «Месть Симаню — ночь и туман», — сообщил он, едва сбросив ношу. — Но из тех, кто — я точно знаю — борется с оккупантами, ни один не пострадал. Просто выбрали наугад каких-то бедолаг… и никто не знает, что с ними случилось.

— Приятно слышать, — ответил Скарню. — Приятно, я хочу сказать, всем, кроме тех несчастных, кто подвернулся рыжикам под руку.

— Ночь и туман, — повторила Меркеля задумчиво. — Да, они хотят, чтобы мы гадали, что случилось с пропавшими. Убиты ли? Попали в темницу, как мы тут говорили? Или рыжики сотворили с ними… то, о чем слухи твердят?

Скарню оскалился в жуткой гримасе.

— Вот о чем я еще не подумал. И не хотел, чтобы ты вспомнила.

— Если альгарвейцам дать волю, во всем мире не останется кауниан, — промолвила Меркеля.

— Из Валмиеры или Елгавы они вроде бы никого не забрали, — попытался возразить Скарню. — Если б такое случилось, мы бы знали…

— Да ну? — Это ответил Рауну, не Меркеля. Ветеран добавил всего три слова: — Ночь и туман.

— Мы не сложим оружия, — объявил Скарню. — Другого нам не остается. Они дорого заплатят за все, что сделали с нашей страной.

— О да! — Меркеля сердито тряхнула головой, так что челка цвета белого золота упала ей на глаза. Хозяйка решительно отбросила волосы назад. — Симаню, выходит, отомстил. А мы еще и не начинали.

— То, что мы живы и не опустили руки, — уже маленькая победа, — добавил Скарню.

Когда война только начиналась, а капитан полагал, что благородная кровь делает его достойным блестящих погон, ему казалось иначе. Теперь он многому научился.

Бембо поднял бокал с вином:

— За то, что время в Громхеорте не прошло без толку!

— Угу. — Пезаро опрокинул бокал в пасть, предоставив Бембо любоваться его многочисленными подбородками, и жестом подозвал замотанную подавальщицу: — Еще два бокала красного, милочка! — Фортвежка молча кивнула. Сержант вновь обернулся к Бембо: — Я, знаешь ли, рад и тому, что нам не приходится больше маршировать день за днем.

— Чистая правда, не поспорю, — согласился Бембо.

Подавальщица наполнила их бокалы из глиняного кувшина. Предыдущий круг оплачивал Бембо, поэтому на сей раз наступила очередь Пезаро выложить на стол серебряную монетку. Подавальщица подхватила ее и направилась прочь. Пезаро тут же ущипнул ее за седалище. Фортвежка подскочила зайцем и бросила на толстяка гневный взгляд.

— Зря это вы, — расстроился Бембо. — Теперь она будет делать вид, будто мы два привидения.

— Это вряд ли, — пророкотал Пезаро. — Можно подумать, я единственный в таверне руки распускать умею.

Оглянувшись, Бембо вынужден был кивнуть. Заведение располагалось через улицу от жандармских казарм, и альгарвейцев в нем было полным-полно — а те никогда не стеснялись распускать руки с женщинами, будто то в своем краю или на захваченной земле.

— Как думаете, за пару монет ее можно завалить? — полюбопытствовал Бембо.

— А чтоб мне провалиться, коли знаю, — ответил сержант. — По мне, так и пробовать неохота. Желтоловолосые девки в солдатских бардаках посимпатичней будут.

— Тут не поспоришь, — отозвался Бембо. — Эти фортвежки — они все словно из кирпича сложены. — Он хотел сказать что-то еще, но прервался, глядя на другого жандарма за столиком через проход. — Ах ты ж, силы горние! Альмонио опять нажрался до пьяных соплей.

Пезаро выругался, ерзая на табурете, — чтобы выпростать из-под столешницы внушительное брюхо, ему пришлось вначале отодвинуться от стола и только затем обернуться. По лицу молодого жандарма ручьем текли слезы. Альмонио был пьян до невменяемости. По столу перед ним катался глиняный кувшин вроде того, с каким расхаживала подавальщица, — пустой совершенно.