Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 51

На вокзал их повез тот же Великий Немой. Про него Левка сказал – так, чтобы тому не было слышно:

– Редкой силы человек, уголовник. Батька с ним с царской каторги бежал. Ты с ним будь осторожен, – не любит, зверь, чтобы на него долго глядели… Его даже я боюсь…

Левка самодовольно развалился в тачанке, счастливый, румяный:

– Подвезло тебе, Рощин, нравишься ты мне почему-то… Люблю аристократов… Пришлось мне – вот недавно – пустить в расход трех братьев князей Голицинских… Ну, прелесть, как вели себя…

В купе вагона, куда Левка велел принести из станционного буфета спирту и закусок, продолжались те же разговоры. Левка снял кожух, распустил пояс.

– Непонятно, – говорил он, нарезая толстыми жербейками сало, – непонятно, как ты раньше обо мне не слыхал. Одесса же меня на руках носила: деньги, женщины… Надо было иметь мою богатырскую силу. Эх, молодость! Во всех же газетах писали: Задов – поэт-юморист. Да ну, неужто не помнишь? Интересная у меня биография. С золотой медалью кончил реальное. А папашка – простой биндюжник с Пересыпи. И сразу я – на вершину славы. Понятно: красив как бог, – этого живота не было, – смел, нахален, роскошный голос – высокий баритон. Каскады остроумных куплетов. Так это же я ввел в моду коротенькую поддевочку и лакированные сапожки: русский витязь!.. Вся Одесса была обклеена афишами… Эх, разве Задову чего-нибудь жалко, – все променял шутя! Анархия – вот жизнь! Мчусь в кровавом вихре. Да ты, котик, не молчи, поласковей с Левой, – или все еще сердишься? Ты меня полюби. Многие бледнеют, когда я говорю с ними… Но кому я друг, – тот мне предан до смерти… Шибко любят меня, шибко…

У Вадима Петровича голова шла кругом. После утреннего потрясения ему было впору завыть, как псу на пустыре под мутной луной. Неожиданное поручение – короткий и неясный приказ – было новым испытанием сил. Он понимал, что за каждый неверный или подозрительный шаг он ответит жизнью, – для этого и приставлен к нему Левка. Что это за военревком, куда нужно явиться для инспектирования? Что это за план восстания? Кого, против кого? Левка, конечно, знал. Несколько раз Рощин пытался задавать ему наводящие вопросы, – у Левки только бровь лезла кверху, глаза стекленели, и, будто не расслышав, он продолжал бахвалиться; ел – чмокал, не вытирая губ, раскраснелся, расстегнул ворот вышитой рубашки.

Вадим Петрович тоже вытянул стакан спирту и без вкуса жевал сало. Всеми силами он подавлял в себе отвращение к этому страшному и смешному, поганому человеку. О таких он даже не читал ни в каких романах… Видишь ты, придумал про себя: «Мчусь в кровавом вихре…» Спирт разливался по крови, отпускались клещи, стиснувшие мозг, и на место почти уже автоматического, почти уже не действующего повеления: «Можешь, можешь», – находило уверенное легкомыслие.

– Ты все-таки брось со мной дурака валять, – сказал он Левке, – батька дал мне определенную директиву, я человек военный, загадок не люблю. Рассказывай – в чем там дело?

У Левки опять остановилась улыбка. Пухлая, с крупными порами, рука его повисла с бутылкой над стаканом.

– Советую тебе – меньше спрашивай, меньше интересуйся. Все предусмотрено.

– Значит, мне не доверяют? Тогда – какого черта!..

– Я никому не доверяю… Я батьке не доверяю… Ну, давай выпьем…

Раскрыв рот так, что край стакана коснулся нижних зубов, Левка медленно влил спирт в глотку. От него пахло сладкой прелью, сырым мясом с сахаром… Помотав пышными, насыщенными электричеством волосами, он начал выламывать куриную ногу.

– Я бы на твоем месте не принял этого поручения. Мало что – батько приказал. Батько любит дурить. Засыплешься, котик…

Рощин шибко ладонями потер лицо, рассмеялся:

– Советуешь уклониться? Может быть, пойти в уборную, да и выскочить на ходу?.. Как друг, значит, советуешь?

– А что ж… Я сказал, ты делай вывод…

– Дешевка, дешевка… Ты как думаешь – я смерти боюсь?

– А чего мне думать, когда я тебя насквозь вижу, ползучего гада… Спрячь зубы, вырву… Ну, наливай стакан…

Рощин с трудом глубоко вздохнул:

– Ты меня знаешь?.. Нет, Задов, ты меня не знаешь… Вот тебя поставить к стенке – вот ты-то, сволочь, завизжишь, как свинья…

Левка, приноровившийся укусить курячью ногу, закрыл рот так, что стукнули зубы, вспотевшее лицо его обвисло.

– Покуда замечалось обратное, – проговорил он брюзгливо. – Покуда визжали другие. Интересно, не ты ли меня собираешься гробануть?

– Да уж попался бы мне месяца три назад…

– Нет, ты не виляй, белый офицер, договаривай до конца…

– Не терпится тебе, мясник?..

– Ну, жду, договаривай…

Говорили они торопливо. Оба уже дышали тяжело, подобрав ноги под койку, глядя с напряжением в зрачки друг другу. Свеча, прилепленная к откидному столику, потрескивала, и огонек начал гаснуть. Тогда Рощин заметил, что багровое Левкино лицо сереет, – он сказал глухо:

– А ну, выйдем в коридор… Выходи вперед.

– Не пойду…

– А ну…

– А ты не нукай, я не взнузданный…

Синенький огонек остался на кончике фитиля, как кощеева смерть. Левка, видимо, понимал, что в тесном купе у жилистого, небольшого Рощина все преимущества, если в темноте они кинутся друг на друга… Он заревел бычьим голосом:

– Встать… в коридор!

Дверь в купе дернули, – огонек свечи мигнул и разгорелся, – вошел Чугай.

– Здорово, братки. – Под усиками рот его усмехался, выпуклые глаза перекатывались с Левки на Рощина. – А я вас ищу по всему поезду.

Он сел рядом с Рощиным – напротив Левки. Взял пустую бутылку, встряхнул, понюхал, поставил.

– А чего невеселые оба?

– Характерами не сошлись, – сказал Левка, отворачиваясь от его насмешливого взгляда.

– Ты при нем вроде как комиссар?

– Не вроде, а поднимай выше, а ну – чего спрашиваешь.

– Тем более должен понимать – на какую ответственную работу везешь товарища. Характер надо придержать. Ты, браток, выйди из купе, я с ним без тебя хочу поговорить.

Чугай сидел плотно, – руки сложены на животе, ляжки широко раздвинуты; при огоньке свечи лицо его казалось розовым, как из фарфора, детская шапочка с ленточками чудом держалась на затылке. Он спокойно ожидал, когда Левка переживет унижение и подчинится.

Засопев, надутый, багровый, Левка угрожающе взглянул на Рощина, шумно поднялся и, блеснув в дверях лакированными голенищами, вышел. Чугай задвинул дверь:

– Чего вы с ним не поделили-то?

– А пустяк, – сказал Рощин, – просто напились.

– Так, правильно отвечаешь. Но вот что, браток, – ты поступил в мое прямое распоряжение, отвечать должен на каждый мой вопрос.

Чугай пересел напротив и близко у свечи развернул четвертушку бумаги, подписанную батькой Махно, где сбитыми машиночными буквами, с грамматическими ошибками, без знаков препинания, было сказано, что Рощин отчисляется в распоряжение военно-революционного штаба Екатеринославского района.

– Убедительно для тебя? (Рощин кивнул.) Вот и отлично. Скажи – что тебя привело в эту компанию?

– Это – формальный допрос?

– Формальный допрос, угадал. Не зная человека, довериться нельзя, да еще в таком важном деле. Согласен? (Рощин кивнул.) Кое-какие справки я о тебе навел… Неутешительно: враг, матерый враг ты, браток…

Рощин вздохнул, откинулся на койке. За черным окном, где отражался огонек свечи, проносилась ночь, темная, как вечность. Ему стало спокойно. Тело мягко покачивалось. За эти трое суток, проведенных почти без сна, начинался третий допрос и, видимо, последний, окончательный. В конце концов, какую правду он мог рассказать о себе? Сложную, запутанную и мутную повесть о человеке, выгнанном в толчки неизвестными людьми из старого дома – с той улицы, где он родился, из своего царства. Но так ли это? Не сам ли он взял себя за шиворот и швырнул в помойку? Чего он, собственно, испугался? Что он, собственно, возненавидел? Так ли нужен был ему для счастья и старый дом, и старое уютное царство? Не призраки ли они его больного воображения? Вспоминать – так ничего разумного не найти в его поступках за этот год и ничего оправдывающего. Здесь, в купе, не суд с присяжными заседателями и красноречивым адвокатом, взмахивающим романтической гривой. Здесь с глазу на глаз нужно сделать почти невозможное – рассказать правду, не о поступках маленького человека, – это не важно, в этом разговоре они не в счет, – но о своем большом человеке… Здесь ты и подсудимый, и сам себе судья… И не важен и практический вывод из этого разговора, – если уж дошло дело до большого человека…