Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 68
И, наконец, Россия, именно Россия, избирает новый, никем никогда не пробованный, путь, и с первых же шагов слышна ее поступь по миру…
Понятно, что с такими мыслями Вадиму Петровичу было все равно – какие там грязные ручьи за окнами гонят по улице мартовский снег и бредет угрюмый и недовольный советский служащий, с мешком для продуктов и жестянкой для керосина за спиной, в раскисших башмаках – заседать в одной из бесчисленных коллегий; было все равно – какой глотать суп, с какими рыбьими глазками. Ему не терпелось – поскорее самому начать подсоблять вокруг этого дела.
Украина очищалась от петлюровцев. Недавно был взят Красной Армией Екатеринослав. Петлюра еще цеплялся за Белую Церковь, но оттуда его наконец выбили, и он с остатками куреней ушел за границу, в Галицию. Впереди наступающих войск Красной Армии катился широкий вал партизанских восстаний. Их размах трудно поддавался учету и руководству. Они вспыхивали, как пожары, по селам и волостям, раздираемым жестокой борьбой малоземельного крестьянства с крепким кулачеством. И те и другие выставляли отряды, сшибавшиеся со всей яростью – конные и пешие – в кровавых битвах. Повсюду шныряли, маскируясь и провоцируя, тайные агенты – петлюровские, деникинские и польские, и еще более темных и скрытных организаций. Советская власть была по городам да по магистралям железных дорог, а за ними в стороны – на полет снаряда с бронепоезда – бушевала война.
Вадим Петрович получил наконец долго ожидаемое назначение – в штаб курсантской бригады, где комиссаром был Чугай, в середине марта выписался из госпиталя – еще прихрамывающий, с палочкой – и поехал в Киев, в свою часть.
Отколовшаяся от атамана Григорьева банда Зеленого, громя сельсоветы и охотясь за коммунистами, подскакивала на сотнях тачанок к самому Киеву. По следам Зеленого на дорогах находили людей с содранной кожей, иных – посаженными на расщепленный пенек, комитетчиков он жег живыми в амбарах, евреев прибивал гвоздями к воротам, взрезывал животы, зашивал туда кошек. План ликвидации этой банды был разработан с участием Рощина в штабе наркомвоена. Сил было немного. Наркомвоен Украины выехал из Киева на пароходе, чтобы руководить операцией на месте.
Днепр был еще широк. Пароход шлепал колесами по ясной воде, возмущаемой лишь ленивыми водоворотами. Ни плеск колес, ни голоса курсантов не могли заглушить соловьиного пения по берегам, опушенным пахучей и клейкой зеленью, – в сережках, в пуху, в цыплячьей желтизне. На палубе было горячо от солнца, поднявшегося над разливом, Вадим Петрович стоял у борта и глядел на сверкающую воду.
Много было прожито весен, но никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни… Да еще в самое неподходящее и непоказанное время… Туманилась голова неясными предчувствиями… Лучше и не лезь в карман за папироской, не хмурь брови, серьезный деловой человек, – не отряхнешься от налетающих очарований… Вон она, весенняя мгла, поднимается над разливом, над островками, над полузатопленными хатами, пронизанная повисшим в ней огромным солнцем. Свет его мягко ложится на воду, на деревья с бледными и зыбкими отражениями, на спины коров, по колено зашедших в воду, на травянистый бугор, куда взобрался бык, озираясь на невиданное, неиспытанное чудо весны.
Странно, очень странно, – Рощин все это время, начиная с Екатеринослава, мало вспоминал о Кате. Как будто она отошла вместе с его прошлым, – слишком неразрывно была связана с жизнью, страстно им самим осужденной… Возвращаясь мыслью к Кате, – он возвращался к тому самому Рощину, увиденному им когда-то в парикмахерском зеркале: тогда у него не хватило отвращения, чтобы выстрелить, по крайности хоть плюнуть в свое отражение, – теперь бы он сделал это.
Две весны тому назад его чувство к Кате, казалось, наполняло вселенную, – всю вселенную за его сморщенным лбом смертельно растерянного и обиженного человека. Тогда ему нужна была Катина любовь, особенно нужна была в одинокий час, в екатеринославской гостинице, когда он глядел на дверную ручку, на которой можно повеситься… А теперь – не нужна? Так, что ли? В Ростове предал Катю в первый раз, в Екатеринославе – во второй?
Он глядел на плывущие берега, втягивал всей грудью медовый влажный воздух и не чувствовал ни угрызений, ни раскаяний. Нет, в Екатеринославе предательства не было… Там кончался расчет с прошлым. И была Маруся… Пропела коротенькую, невинную, страстную песню о новой жизни, – вот об этом весеннем полноводье, о неизмеримом, неизведанном счастье.
Бык, стоявший на травянистом холме, заревел, и на корме парохода засмеялись курсанты, кто-то из них тоже заревел, передразнивая. Рощин блаженно закрыл глаза. Разве смерть – безнадежность? Марусина смерть была светла. Смерть ее была как вскрик уходящего оставшимся: любите жизнь, возьмите ее со всею страстью, сделайте из нее счастье!..
Он не отложил попыток разыскать Катю. По его просьбе из военного наркомата в уездные исполкомы Екатеринославщины и Харьковщины был послан запрос об Алексее Красильникове, но сведений о его местонахождении до сих пор не поступало. Большего Вадим Петрович сделать сейчас не мог, – эти несколько часов на палубе парохода были единственным свободным временем за полтора месяца работы по восемнадцать часов в сутки.
К нему подошли Чугай и наркомвоен. Это был худощавый человек, в парусиновой толстовке, с покрасневшим от солнца лицом и глазами, влажными и будто пьяными, хотя он никогда не пил и ненавидел пьяных так, что едва не расстрелял хорошего человека, комбрига, застав его в халупе за баклажкой горилки… Указывая на высокий берег, где белела колокольня, наркомвоен говорил:
– Мое село… Бабушка, бывало, заслышит, гудит пароход, – беспокойная была старуха, – сейчас мне слив в лукошко, груш, орехов и гонит на пристань торговать… Ну – купец из меня не вышел…
– А у меня бабуня до-обренькая была, – сказал Чугай, – все по святым местам ходила, до десяти лет меня с собой брала – побираться…
Наркомвоен, – не слушая его:
– Потом уж отдали меня в кузницу – подмастерьем, она и сейчас, должно быть, стоит, вон – пониже колокольни. До сих пор люблю запах древесного угля, угара. Когда мне затылок отбили хорошо, я и подался в Киев, в паровозное депо, – вот как было… А потом уж – в Харьков, на механический…
Чугай, – не слушая его:
– Мастер я был гнусить на церковной паперти. Расцарапаешь себе чего-нибудь, морду кровью измажешь, глаза завел и – давай «Лазаря»… Потом с бабкой, бывало, драка у нас из-за копеечек.
Чугай повторил, уже рассеянно:
– Значит, драка у нас с бабкой…
Он глядел на берег, выдавшийся мысом, у которого Днепр заворачивал к луговому разливу. Выпуклые глаза Чугая напрягались. Он пришлепнул ладонью шапочку с ленточками и быстро пошел к капитанскому мостику…
– Эй, папаша, – крикнул он капитану – сухонькому старичку с висячими усами, – держи подальше к луговой стороне!
– Нельзя, товарищи, идем фарватером, а там же мели…
– Давай, давай не фарватером! – Чугай хлопнул себя по кобуре. – Давай круче!..
Пароход огибал мыс, и понемногу открывалось на покатом берегу большое село с высокой колокольней, мельницами, белыми хатами и свежей зеленью низеньких, пышных садов.
– Видите, на отшибе, вон – чуть видна – хатенка, там я и родился, – говорил наркомвоен Рощину.
Чугай крикнул серьезно:
– Давай, зараза, круче лево руля!
На берегу стояло много телег, у берега – много лодок, к ним теснились люди, прыгая в лодки, и на одной уже торопливо гребли. Чугай в развевающемся бушлате бегом по трапу спустился на палубу. И почти одновременно хлестнули выстрелы с берега и лодок по пароходу и – с парохода загрохотали пулеметы. С плывущей лодки в воду посыпались люди. Толпа на берегу заметалась, кидаясь по тачанкам, и они вскачь, поднимая пыль, поскакали вверх по широкой улице. Загудел и набатно забил колокол на колокольне.
Стрельба и бегство длились всего несколько минут. Берег опустел. Чугай, весело поблескивая выпуклыми глазами, поднялся по трапу.