Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 83

– Петров Митя, правильно я запомнила?

– Ага.

– Папа твой где работает?

– Папаня давно на войне.

– А мама как твоя?

– Мама – дома, больная.

– Папа пишет с фронта?

– Не.

– А что же он не пишет?

– А чего писать-то… Радости мало… Он уходил, сказал маме: я за твою трудовую грыжу десять генералов убью… Он страсть смелый.

– Ты вырастешь, – кем хочешь быть?

– Не знаю… Мама говорит – эту зиму не переживем…

На Москву надвигались белые полчища, а еще скорее надвигалась осень. Просияло несколько золотистых грустных дней бабьего лета, и ветер упорно заладил с севера, гоня тучи беспросветными грядами.

В школе нечем было топить железную печку. Катя ходила в Наркомпрос к оливковому человеку жаловаться, он только кивал головой, не отрывая лихорадочных глаз от Катиного милого лица: «Понимаю, Екатерина Дмитриевна, ваше беспокойство и ценю вашу горячность, но с топливом будет ужасно в эту зиму: Наркомпросу обещаны дрова, но они в Вологодской губернии, откуда их нужно везти гужом… В общем, толкайтесь, нажимайте, где только можно…»

Дети приходили в школу посиневшие и мокрые, в таких худых пальтишках, в старых мамкиных кацавейках, которые разве только на огород повесить, что Катя, наконец, решилась на открытый бандитизм и назначила субботник по снесению забора. Школьный сторож – глухой старик с деревянной ногой, Катя и дети, – а они пришли почти все, – темным вечером, под шум ненастного ветра, разломали забор и все снесли в школьные сени. Сторож напилил дров, и наутро в классной комнате было тепло, влажно, от сырых стен шел пар, дети сидели повеселевшие, и Катя рассказывала им с кафедры о солнечной энергии (об этом она сама узнала только вчера из полезной книжки «Силы природы»).

– Все, что вы видите, дети, – эта кафедра, эти парты и огонь в печи, и вы сами – это солнечная энергия… Овладеть ею – задача человечества… Вот для чего нужно учиться и учиться, бороться и бороться… А теперь мы перейдем к уроку русского языка… Русский язык – это ведь тоже солнечная энергия, поэтому им нужно хорошо овладеть…

Во время перемен дети рассказывали Кате всякие новости. Дети знали все, что делалось на Пресне в Москве, и даже за границей у лордов-мордов. Катя очень многое почерпнула из этих рассказов. Так, раньше чем из газет, она узнала о прорыве белых под Орлом, откуда стали прибывать раненые. Две девочки собственными ушами слышали, как у Микулиных – куда они нарочно бегали – Степан Микулин, токарь, только что вернувшийся, бедный, весь простреленный, приподнялся на койке, – а ему докторами строго велено лежать, – и кричал дурным голосом жене и матери:

– Измена у нас на фронте, измена! Дайте мне бумаги, чернил, я напишу Владимиру Ильичу! Лучшие пролетарии кровью умываются, сырой землей укрываются, а Москву не хотят отдавать белому генералу… Не мы виноваты, что Орел сдан, – измена!..

Петров Митя, слушая эти рассказы девочек, сделался бледный, как штукатурка, и глаза у него все расширялись, такие мученические, что Катя села рядом на парту, прижала его голову к груди, но он молча выпростался, – ему было не до утешения, не до ласк.

Несколько дней ливмя лил дождь, и Пресня, казалось, по колено погрузилась в жидкую, оловянную грязь, – дети приходили совсем растерянные от страшных слухов, как чума распространявшихся по городу. Было трудно заставить детей сосредоточиться на уроках. Рыженькая девочка, Клавдия, не приготовившая сложения и вычитания, громко заплакала посреди урока арифметики. Катя постучала карандашом о кафедру:

– Возьми сейчас же себя в руки, Клавдия.

– Не могу, те-е-е-тя Ка-а-а-а-тя…

– Что случилось?

Девочка ответила хриповато:

– Мама говорит: все равно, не учись, Клашка, арифметике…

– Что за глупости, мама твоя никогда этого не говорила!

– Нет, она сказала: все равно – вышла из грязи и уйдешь в грязь… Офицеры всех нас конями потопчут…

В сумерках Катя пошла на ликбез, – пробиралась под самыми заборами, чтобы как можно меньше замочить ноги, в отчаянии останавливалась на перекрестках, не зная, как перебраться через улицу. На квартиру рабочего Чеснокова (не так давно посланного на фронт комиссаром) из десяти женщин, с которыми она занималась, не пришла в этот вечер ни одна. Чесночиха, полгода тому назад вышедшая замуж, беременная, страшно исхудавшая, вся в желтых пятнах, сказала Кате:

– Не ходите вы сейчас к нам, погодите, не до того нам… Да и вам будет лучше.

Она показала Кате записочку от мужа, с фронта: «Люба, если Тулу возьмут, тогда готовьтесь. Москву отдавать не будем, только через последний труп… Пишу наспех с оказией… Может случиться, к тебе зайдет военный товарищ Рощин – ты ему верь. Он расскажет обо всем, – хорошо, если его послушают наши товарищи… Да пусть ему помогут, если ему что будет нужно. За всем тем жив, здоров, научился ездить верхом, о чем никогда не гадал…»

– Ждем этого товарища Рощина, да что-то не едет, – сказала Чесночиха, тоскливо глядя на мокрое окошко. – Приходите тогда, послушайте, я за вами девчонку пришлю… Это кто же Рощин – не ваш ли муж?

– Нет, – ответила Катя, – мой муж давно убит.

Вернувшись домой, она затопила железную печурку с трубой в форточку – «пчелку», окрещенную так потому, что печечки эти попевали, когда их топили лучинками, – ее сделали на Пресне рабочие и сами установили в Катиной комнате, полагая, что их учительнице будет много работоспособнее ночевать в некотором тепле. Катя сняла размокшие башмаки, чулки и юбку, забрызганную грязью, вымыла ноги в ледяной воде, надела все сухое, налила чайник и поставила на пчелку, вынула из кармана пальто кусочек серого колючего хлеба, – нарезав кусочками, положила на чистую салфетку рядом с чашкой и серебряной ложечкой. Все это она делала рассеянно. Когда стукнула кухонная дверь и в коридоре проволоклись невыносимо медленные шаги Маслова, она пошла и постучалась к нему.

– А! Мое почтение, Екатерина Дмитриевна. Присаживайтесь. Сволочь погода… А вы все, я вижу, хорошеете. Хорошеете. Так-с…

Он был почему-то необыкновенно зол в этот вечер. На вопрос Кати: что, в конце концов, происходит, почему такая повсюду тревога? – он, не отворачиваясь, устроил тонкими губами одну из своих самых ядовитых усмешечек:

– Вас интересуют партийные новости или что еще? Фронт? Наших бьют. Что еще я могу вам сказать? Бьют! А в Москве, как всегда, оптимистическое, бодрое настроение… Массовая мобилизация коммунистов против Деникина… В Петрограде массовые обыски в буржуазных кварталах… Вынесено решение о закрытии всех фабрик и заводов из-за недостатка топлива… Последняя, уже окончательно ободряющая новость: объявлена перерегистрация партийных билетов, то есть очистка авгиевых конюшен… И вот тут-то мы и победим и Деникина, и Юденича, и Колчака…

Он возил ноги по комнате, забросанной окурками; из-под концов мокрых, грязных брюк его волочились развязавшиеся тесемки подштанников… Расхаживая, он щелкал пальцами, которые от вялости плохо щелкали.

– Вот тут-то и победим, тут-то и победим, – повторял он издевательским голосом. – Вам, разумеется, это все непонятно… И неудивительно, что вам непонятно…. Гораздо удивительнее, что и мне, например, непонятно… Не понимаю больше ни-че-го… Социализм строится на базе материальной культуры… Социализм – высшая форма производительности труда. Так. Наличие высокоразвитой индустрии – обязательно? Да. Наличие высокоразвитого многочисленного рабочего класса – обязательно? А как же! Мы Карла Маркса читали, крепко читали… Ну что ж, займемся перерегистрацией… Есть еще у нас порох в пороховницах…

Катя так от него ничего не узнала толком. В Наркомпросе, куда на следующий день она пошла за инструкциями, в главном коридоре, где никогда не замечалось сквозняка, а сегодня (не то где-то вышибли окошко, не то нарочно растворили) дуло пронзительным холодом, и, несмотря на это, повсюду собирались шепчущиеся кучки сотрудников; Катя напрасно ходила из комнаты в комнату, – ей только сообщила одна сотрудница, пряча нос в скунсовый вытертый воротник: