Море-океан - Барикко Алессандро. Страница 13
— Адамс.
— Адамс — и все?
— Адамс — и все.
— Ох.
Падре Плюш никак не уходил. Что-то распирало его изнутри. Перейдя на шепот, он произнес:
— Глаза… У него глаза хищника.
И ему стало гораздо легче.
Анн Девериа идет вдоль берега в своей сиреневой накидке. Рядом шагает девочка по имени Элизевин со своим белым зонтиком. Ей шестнадцать лет.
Может, она умрет, а может, выживет. Поди узнай. Анн Девериа говорит, не отрывая взгляда от пустоты перед собой. Перед собой во многих смыслах.
— Мой отец не хотел умирать. Старился, но не умирал. Его пожирали болезни, а он упрямо цеплялся за жизнь. Под конец он уже не выходил из комнаты. Пришлось ухаживать за ним во всем. Это растянулось на годы. Отец наглухо засел в своей крепости, в самом дальнем уголке самого себя. Он отказался от всего и остервенело продолжал делать две вещи, которые для него действительно что-то значили: писать и ненавидеть. Писал отец через силу, пока двигалась слабеющая рука. А ненавидел глазами. Говорить он уже не говорил. До самого конца. Отец писал и ненавидел. Когда он умер — потому что он наконец умер, — мать взяла и прочла эти сотни страниц, испещренных отцовскими каракулями. Одну за другой. Вдоль страниц протянулись имена тех, кого он знал. В столбик. А напротив каждого имени следовало подробное описание чудовищной смерти. Я эти листы не читала. Но глаза — его глаза, полные ненависти каждую минуту каждого дня, до самого конца, — я видела и помню. Еще как помню. Я и замуж вышла за человека с добрыми глазами. Все остальное для меня было не важно. У него были добрые глаза.
Ну, а потом ведь жизнь складывается не так, как мы думаем. Она идет своей дорогой. Ты — своей. И дороги эти разные. Вот так… Я и не жаждала счастья, нет. Я хотела… спастись, да, да, именно спастись. Но слишком поздно поняла, в какую сторону идти: в сторону желаний. Люди полагают, будто их спасет что-то еще: долг, честь, доброта, справедливость. Нет. Спасают желания. Только они истинны. Будь с ними — и ты спасешься. Слишком поздно я это поняла. Если дать жизни время, она так к тебе повернется, что уже ничего не переделать, и тогда всякое твое желание приносит сплошные мучения. Тут-то все и рушится, и деваться уже некуда, и чем сильнее мечешься, тем сильнее запутываешься, чем больше рыпаешься, тем больше набиваешь шишек. Замкнутый круг. Когда было слишком поздно, я начала желать. Изо всех сил. И причинила себе такие муки, о которых ты и не подозреваешь.
Знаешь, чем здесь хорошо? Смотри: вот мы идем и оставляем следы на песке, отчетливые, глубокие. А завтра ты встанешь, посмотришь на берег и ничего не найдешь, никаких следов, ни малейших отметин. За ночь все сотрет море и слижет прибой. Словно никто и не проходил. Словно нас и не было. Если есть на свете место, где тебя нет, то это место здесь. Уже не земля, но еще и не море. Не мнимая жизнь, но и не настоящая. Время. Проходящее время. И все. Идеальное убежище. Здесь мы невидимы для врагов. Чисты и прозрачны.
Белы, как полотна Плассона. Неуловимы даже для самих себя. Но в этом чистилище есть свой изъян. И от него не уйти. Это море. Море завораживает, море убивает, волнует, пугает, а еще смешит, иногда исчезает, при случае рядится озером или громоздит бури, пожирает корабли, дарует богатства— и не дает ответов; оно и мудрое, и нежное, и сильное, и непредсказуемое. Но главное — море зовет. Ты поймешь это, Элизевин. Море и есть не что иное, как постоянный зов. Он не смолкает ни на миг, он заполняет тебя, он повсюду, ему нужна ты. Можно ничего не замечать — бесполезно. Море по-прежнему будет звать тебя. Это и другие моря, которых ты никогда не увидишь; они вечны и будут терпеливо поджидать тебя в шаге от твоей жизни. Их неустанный зов ты будешь слышать везде. И в этом чистилище из песка. И во всяком раю, и во всяком аду. Не важно как. Не важно где. Море день и ночь будет звать тебя.
Анн Девериа замедляет шаг. Нагибается и снимает сапожки. Оставляет их на песке. Идет дальше босиком. Элизевин не двигается. Ждет, пока спутница отдалится. Затем произносит так, чтобы ее услышали:
— Скоро я уеду. И войду в море. И выздоровлю. Я так этого хочу.
Выздороветь. Жить. И стать такой же красивой, как вы.
Анн Девериа оборачивается. Тает в улыбке. Подыскивает слова. Находит их.
— Возьмешь меня с собой?
На подоконнике в комнате Бартльбума сидят двое. Всегдашний мальчик. И Бартльбум. Сидят, свесив ноги в пустоту. А взгляд — в море.
— Послушай, Дуд… Мальчика звали Дуд.
— Вот ты все время тут сидишь…
— Мммммм.
— И наверняка знаешь.
— Что?
— Где у моря глаза?
— …
— Ведь они есть?
— Есть.
— Ну и где же они?
— Корабли.
— Что корабли?
— Корабли и есть глаза моря.
Бартльбум оторопел. Эта мысль почему-то не приходила ему в голову.
— Но кораблей сотни…
— Вот и у моря сотни глаз. Что оно, по-вашему, только двумя управляется?
Действительно. При такой-то работе. И таком размахе. Что верно, то верно.
— Погоди, а как же…
— Мммммм.
— А как же кораблекрушения? А бури, тайфуны и все такое прочее… Для чего морю топить корабли, если это его глаза?
Дуд поворачивается к Бартльбуму и с досадой в голосе произносит:
— А что… вы глаз никогда не закрываете?
Боже. У этого ребенка на все есть ответ.
Думает думу Бартльбум. Раскидывает умом и так и эдак. Потом резко соскакивает с подоконника. Разумеется, в сторону комнаты. Для прыжка в обратную сторону понадобились бы крылья.
— Плассон… Мне нужен Плассон… Я должен все ему рассказать… Черт возьми, это так просто, надо только пошевелить мозгами…
Бартльбум лихорадочно ищет свою шапочку. И не находит. Ничего удивительного: она у него на голове. Махнув рукой, Бартльбум выбегает из комнаты.
— Пока, Дуд.
— Пока.
Мальчик пристально смотрит на море. Проходит немного времени.
Убедившись, что поблизости никого, он резко соскакивает с подоконника.
Разумеется, в сторону берега.
Однажды утром все проснулись и увидели, что ничего нет. Были только следы на песке. Всего остального не было. Если так можно выразиться.
Небывалый туман.
— Это не туман — облака.
Небывалые облака.
— Это морские облака. Небесные — наверху. Морские — внизу. Они появляются редко. Потом исчезают.
Дира знала уйму всего.
Вид за окном впечатлял. Еще накануне небо было усеяно звездами, просто сказка. А тут на тебе: все равно что нырнуть в стакан с молоком. Не говоря уже о холоде. Все равно что нырнуть в стакан с холодным молоком.
— В Керволе то же самое.
Очарованный падре Плюш прилип носом к стеклу.
— Теперь это надолго. Марево не сдвинется ни на дюйм. Туман. Сплошной туман. И полная неразбериха. Люди даже днем ходят с факелами. Да что толку.
Ну, а ночью… Ночью и вовсе творится такое… Судите сами. Как-то под вечер возвращался Арло Крут домой. Завернул не в те ворота и попал прямехонько в постель Метела Крута, своего родного брата. Метел, тот даже не чухнулся — знай себе дрыхнет как сурок. Зато женушка его очень даже чухнулась. И то сказать: к вам бы в постель посреди ночи мужик залез. Слыханное ли дело?
Угадайте, что она ему сказала?
Тут в голове падре Плюша разжалась бессменная пружина. Две упоительные фразы стартовали с исходных позиций мозга и что есть духу понеслись к финишной прямой голосовых связок, чтобы по ним вырваться наружу. Более осмысленная фраза, учитывая, что речь все-таки шла о голосе священника, звучала, разумеется, так:
— Сунься — и я закричу.
Все бы хорошо, только фраза эта была насквозь фальшивой. Поэтому выиграла другая, правдивая фраза:
— Сунься — или я закричу.
— Падре Плюш!
— А что я сказал?
— Что вы сказали?
— Я что-то сказал?
В гостиной, выходившей на море, все собрались под сенью облачного наводнения. Но тягостного чувства растерянности ни у кого не было. Одно дело просто бездействие. И совсем другое — вынужденное бездействие. Большая разница. Постояльцы лишь чуточку опешили. Как рыбки в аквариуме.