Белый отель - Томас Дональд Майкл. Страница 31
После ярких озер и плодородных долин Тироля поезд ворвался в тоннель, оборвав их беседу. Они ехали под землей достаточно долго, чтобы убедиться, что у них нет ничего общего и разговор продолжать не стоит; поэтому, вырвавшись на свет, они продолжали молчать, пока фрау Эрдман не сказала, что она, пожалуй, предпримет рискованное путешествие, чтобы помыть руки. Пробираясь обратно, она проскользнула мимо молодого человека, и они распрощались, пожелав друг другу удачи. Втиснувшись на свое место, она стала смотреть в окно, точнее, на стекла – по ним хлестал сильный ливень.
К счастью, на следующей станции, за итальянской границей, были прицеплены дополнительные вагоны, и проводник обошел все купе, приказывая пассажирам второго класса перейти в них, освободив места в первом. Фрау Эрдман с облегчением вздохнула и села посвободнее. Она подумала, что стоит повторить всю партитуру – времени было еще много; но самый первый хор, в котором усталые крестьяне возвращаются с тучных полей, навеял на нее дремоту, и она не стала читать дальше. Когда поезд въехал на окраины Милана, фрау Эрдман занервничала и ей с трудом удалось восстановить дыхание. Она встала перед зеркалом, чтобы причесаться и подкрасить губы. Ее тревожило, как бы они там вдруг сразу не заметили, что она слишком стара для роли, – так и представлялись вытянутые лица встречающих.
Но если у тех, кто приветствовал ее на перроне, и были подобные мысли, им хорошо удалось их скрыть. Вперед с поклоном выступил высокий, сутулый, лысеющий мужчина; он представился: синьор Фонтини, директор и художественный руководитель. Его невысокая, полная, вычурно одетая жена присела в реверансе; фрау Эрдман совершила четыре или пять рукопожатий, слишком смущенная, чтобы запомнить имена. Затем ее ослепили вспышки фотоаппаратов, и синьор Фонтини и другие едва ли не пронесли ее на руках сквозь крикливую толпу репортеров с блокнотами наготове, засыпавших ее вопросами. В волнении и суете приезда несколько ее чемоданов забыли в поезде, и одному из помощников директора пришлось за ними сбегать. Наконец они вышли из вокзала, над ней раскрыли зонт, заботливо защищая от дождя, проводили к лимузину и увезли. В отеле, в центре города, ее ждала еще одна группа встречающих, в руки ей сунули огромный букет цветов. Но синьор Фонтини, опасаясь, как бы его дублирующая звезда не переутомилась, расчистил ей дорогу к лифту и лично проводил ее в отведенные ей комнаты на четвертом этаже. Посыльный и портье шли за ними с ее багажом. Синьор Фонтини поцеловал ей руку, сказав, что теперь она должна несколько часов отдохнуть, а в половине девятого он пригласит ее к обеду. Оставшись одна в роскошном номере, она растянулась на софе. Просторная, с высокими потолками гостиная вполне сошла бы и за королевские покои. Повсюду стояли вазы с цветами. Она разделась, наполнила ванну и, лежа в ней, почувствовала себя необыкновенно разнеженной и ублаженной. Ее беспокоила лишь мысль о том, что ее выступление никогда не оправдает такого приема.
Одевшись к обеду, она села за письменный стол, обращенный к окну на оживленную улицу, и написала открытку своей тете в Вену. «Дорогая тетя, – писала она, – на улице идет дождь, а мои апартаменты полны цветов. Да, апартаменты! Поражаюсь, какой важной персоной они меня считают. Дело совсем не в цветах! Меня пугает даже предстоящий обед, не говоря уже о завтрашней репетиции – и о настоящем представлении! Собираюсь свалиться с лестницы и сломать себе ногу. С любовью, Лиза».
А там, за обеденным столом, ломившимся от цветов, серебра и хрусталя, царила великая Серебрякова, стройная, красивая и изящная, несмотря на то что рука у нее была на перевязи. Одна из величайших сопрано в мире, и ей лишь слегка за тридцать. Она должна была отправиться обратно в Советский Союз еще вчера, но решила задержаться, чтобы пожелать удачи своей преемнице. Лиза была покорена тем, что прославленная звезда отнеслась к ней с такой добротой. Мадам Серебрякова даже заявила, что она горячая поклонница голоса фрау Эрдман: слышала как-то ее в Вене, в «Травиате». Она тогда впервые была на гастролях за границей, и саму ее никто еще не знал.
Ее любезность и добродушие успокоили Лизу. С большим юмором рассказывала она о том, как упала со ступенек в «Ла Скала», и о своих попытках продолжить выступления. «Я поняла, что это бесполезно, – бесстрастным тоном говорила она, – когда зрители стали покатываться со смеху». Они не могли «принять» романтическую юную героиню, Татьяну, с рукой на перевязи на протяжении всей оперы, особенно учитывая то, что действие охватывает несколько лет. Восхищаясь мужеством Серебряковой, один из ведущих критиков выразил озабоченность низким уровнем хирургии в царской России.
– И мы попробовали дублершу, – сказал синьор Фонтини, со вздохом разводя руками.– Ужасно. Через три вечера мы играли перед пустым залом. Но могу обещать, что завтра вечером такого не будет. Ваш приезд привлек огромное внимание.
Он так много распространялся на эту тему, что могло сложиться впечатление, будто Серебрякова – звезда второй величины и на самом деле отборочная комиссия все время с нетерпением ждала фрау Эрдман. Лиза приняла эту лесть со скептической улыбкой, но, как ни странно, почувствовала, что сможет спеть Татьяну не хуже Серебряковой. Она перестала тревожиться и о своем возрасте, ибо четвертый ее сотрапезник, русский баритон, которого она ранее знала лишь по почитаемому имени, оказался намного старше, чем она представляла. Виктор Беренштейн был совершенно сед, и ему явно было порядком за пятьдесят. Склонный к полноте, с нездоровым цветом лица, он смотрел на нее сквозь очки в роговой оправе, дружелюбно изучая свою новую партнершу. Лиза тоже разглядывала его, полагая счастьем то, что ей придется быть лишь посредницей для музыки Чайковского и стихов Пушкина, ибо в реальной жизни она не могла представить себя влюбленной в этого человека, каким бы славным и очаровательным он ни был. Самой привлекательной его чертой – помимо голоса, естественно, – были руки. Они были тоньше всего остального, мужественные, но нежные и выразительные. Эти нежность и выразительность сохранялись в длинных стройных пальцах даже при разрезании бифштекса.
Вслед за Серебряковой он выразил глубокое восхищение ее голосом и восторг по поводу того, что она смогла сразу же принять приглашение на роль. На какой-то запиленной пластинке он слышал ее исполнение Шуберта. Но поскольку Лиза никогда не записывалась, о чем ему и сказала, он сконфузился, покраснел и полностью переключился на борьбу с жестким куском мяса.
И он, и Серебрякова (Виктор и Вера, они настаивали на таком обращении) работали в Киевской опере, и Лиза быстро перевела разговор на этот прекрасный город, в котором, кстати, и родилась. Оживление, вызванное упоминанием этого факта, не отраженного в ее биографической заметке, позволило Виктору вновь обрести душевное равновесие. Ее увезли оттуда, когда ей был всего годик, объясняла Лиза, поэтому она его толком и не видела, если не считать того, что пару раз бывала там проездом. То, что она успела увидеть, очень ей понравилось. Оба ее русских сотрапезника наперебой восхищались своим городом. Конечно, до недавнего времени условия жизни там были кошмарными, но постепенно все налаживается. Их пребывание в Милане тоже было показателем прогресса: все предыдущие поездки за рубеж проходили в составе строго укомплектованных групп.
– Вам никогда не хотелось вернуться? – спросила Вера.– Вы не чувствуете тоски по родине?
Лиза покачала головой:
– Я даже не могу точно сказать, где моя родина. Родилась на Украине, а мать у меня полячка. Говорят, в роду у нас есть даже цыгане! Почти двадцать лет прожила в Вене. Вот и скажите-ка, где моя родина!
Они покивали в ответ: да, им самим почти так же трудно определиться. Вера была родом из Ленинграда, а Виктор – из Грузии, и оба, конечно, евреи.
– По нации, не по религии, – поспешно добавила Вера.
Очевидно, думая, что синьор Фонтини может почувствовать себя обделенным вниманием, она спросила, что он считает своей родиной.