Белый отель - Томас Дональд Майкл. Страница 33
За легкой трапезой Лиза спросила у них совета, и они выдали несколько предложений, показавшихся ей великолепными; она даже удивилась, почему не додумалась до всего этого сама.
Их оживленную беседу прервало появление у стола изможденного и оборванного мальчишки. Он протянул руку, прося милостыни. Лицо у него было обезображено какой-то болезнью. Пока официанты не выгнали его, Лиза настояла, чтобы он взял всю мелочь, что нашлась у нее в кошельке. Из всех страданий менее всего могла она выносить страдания детей. Ее новые друзья печально с ней согласились, а Виктор сказал, что именно это заставляет с надеждой смотреть на Советский Союз:
– Нельзя уснуть, а наутро проснуться при всеобщем благоденствии. Да, у нас пока еще остаются чудовищные примеры неравенства. Но, в конце концов, мы идем в нужном направлении.
Вера соглашалась, и Лиза, слушая их, была покорена их взвешенным оптимизмом. Они снова говорили то о музыке, то о политике – но в основном о музыке, – пока не настало время возвращаться в театр на дневную репетицию. Вера, извинившись, сказала, что пойдет в отель отдохнуть. Между Онегиным и бывшей Татьяной произошла любовная ссора, смутившая Лизу настолько, что она отвернулась.
Когда поднялся занавес на ее премьере, она обнаружила, что совершенно спокойна; никакие личные чувства не мешали ей, когда она пела: «Счастье было так возможно, так близко». Напротив, она заметила, что все непринужденнее и с большим удовольствием отвечает драматическому голосу и жестам Беренштейна. Когда они кланялись, их встретили горячие, даже бурные аплодисменты. За кулисами все бросились ее поздравлять, но больше всего она оценила молчаливый жест Онегина, соединившего большой и средний пальцы в кольцо, как бы говоря: «Годится. Теперь все в порядке». Она искренне сказала ему, что он пел прекрасно. На репетициях она не могла в полной мере оценить, насколько хорош его голос, но во время спектакля он ее просто очаровал. Конечно, был он уже в своей осенней поре, и Беренштейн сам наверняка это знал, но удручающий физический закат, казалось, шел на пользу духовному богатству. Он отклонил ее похвалу, неудовлетворенно пожав плечами.
– Все уже позади, – сказал он.– Я не могу больше брать верхние ноты. Это моя лебединая песня.
Но Серебрякова, крепко сжав его руку, сказала:
– Чепуха!
Наклонившись, он прошептал Лизе на ухо:
– Мы устраиваем небольшую вечеринку у нас в номере. В честь вашей премьеры и Вериного отъезда. Непременно приходите.
У нас в номере! Лизу покоробило такое бесстыдство. Она предпочитала, чтобы подобные отношения поддерживались с определенной долей осторожности. Но приглашение приняла с благодарностью, внезапно (так сказать, с трехчасовым опозданием) почувствовав, в каком напряжении была все это время. Будет неплохо немного выпить, расслабиться. Итак, переодевшись, они расселись по машинам и помчались в отель. «Их номер» на третьем этаже оказался еще более просторным и элегантным, чем ее, и в нем было еще больше цветов. Он быстро наполнялся людьми, и скоро стало тесно; воздух загустел от сигаретного дыма и гула голосов; между гостями сновали официанты с подносами, уставленными бутылками.
Выпив пару бокалов, Лиза рассказала Виктору, как она боялась, что окажется слишком стара для этой роли. Он долго смеялся, а потом сказал, что его последнюю Татьяну, в Киеве, доставляли на сцену в кресле на колесиках! Но вот он, без сомнения, был самым старым Онегиным в мире!
– Ваш возраст – это самое то. Сколько вам? Тридцать пять, тридцать шесть? Ну, в тридцать девять вам далеко даже до расцвета, куда как далеко! Вам за восемнадцатилетнюю девушку сойти очень просто. Да, да, я считаю именно так! Но вот когда пятидесятисемилетний старик, совершенно седой к тому же, изображает, что ему двадцать восемь, – в это действительно трудно поверить! Хорошо, что итальянцы вырастают с верой в чудеса! – И он снова расхохотался.
Подошла Вера, и Лиза пересказала ей шутку.
– Да вы еще желторотый птенчик, дорогая Лиза! – сказала Вера.– Правда, голос ваш стал намного лучше с тех пор, как я слышала вас в Вене, – а он мне понравился еще тогда. Вы просто обязаны приехать в Киев, правда, Виктор? Как только буду дома, расскажу о вас директору. Конечно, он уже наслышан о вас и, я уверена, будет на седьмом небе, если вы согласитесь петь у него. Остановитесь у нас. Мы обязательно вас приютим, даже при том, – ее зеленые глаза вспыхнули, – что я жду ребенка! Да, только это тайна. Знаете о ней только вы и Виктор, поэтому, пожалуйста, никому не говорите. Вот почему я еду домой – отдохнуть, – хотя терпеть не могу оставлять Виктора одного. Присмотрите за ним, ладно? Для нас это большое счастье. Я чуть ли не рада, что упала и сломала руку, хотя, – ее улыбка мгновенно угасла, – все могло быть куда серьезнее. Видите ли, я все равно не смогла бы выступать весь сезон! Прежде я думала, что нелегко будет оставить сцену, даже на время, но теперь оказалось – ничего подобного. Я в жизни не чувствовала себя такой счастливой! В общем, когда вы приедете, у меня уже будет малыш.
Ее радость заразила и Лизу, а Виктор только застенчиво улыбался. Моральная сторона – не ее дело, думала Лиза; она знала лишь, что они к ней очень добры и великодушны, они ей оба очень нравились. Она сжала Верины руки в своих и сказала, что рада за нее, что с удовольствием приедет, даже если ей не доведется петь в Опере. Но они были уверены, что с этим все будет в порядке: ее примут с распростертыми объятиями. Тут Лизу перехватил синьор Фонтини: он хотел ее представить двум богатым меценаткам – престарелым дамам, иссохшим, как прошлогодние листья. Они смутили ее шумным изъявлением восторга, и Лиза почувствовала облегчение, когда директор призвал к ти-даине. Шум постепенно стих, и он начал неразборчивую речь, в которой приветствовал блистательную фрау Эрдман и выражал сожаление по поводу отъезда прекрасной Серебряковой. Были наполнены бокалы, провозглашены тосты, и осоподобный дирижер попросил примадонну спеть на прощание. Просьба была встречена шумным одобрением, еще более усилившимся, когда Серебрякова попыталась отказаться подойти к фортепиано, где Делоренци, дирижер, уже с нетерпением ее ждал. (Рояль входил в обстановку номера; у Лизы тоже был рояль.)
Наконец прекрасная оперная звезда – белизна повязки почти элегантно контрастировала со сплошной чернотой ее шелкового платья – позволила провести себя через комнату, улыбаясь кутерьме, устроенной ее друзьями и почитателями, и что-то сказала Делоренци. Тот начал играть спокойное, хорошо знакомое вступление к шубертовскому «An die Musik», а потом вступило сопрано. Ей не позволили отделаться одной только короткой песней, и она спела им – Виктор вручил Делоренци потрепанные ноты – печальную украинскую балладу. Кольца в цепи мелодии повторялись, но сочетались всякий раз по-новому; каждая фраза была отчетлива, прозрачна как хрусталь и исполнена тоски по щедрой родной земле. Слушатели были околдованы.
Можно было поклясться, что, когда отзвучали последние слова, голос ее все еще пел в сердце каждого. Все были слишком тронуты, чтобы аплодировать. Директор поднялся со стула, привстал на цыпочки—он был очень маленького роста – и расцеловал ее в обе щеки.
Лиза испытывала муку. Тяжело было оставаться в этой комнате, пока пела Вера, – у нее начался сильный приступ удушья. Ей казалось, что она умирает. Это не имело никакого отношения к словам одного из оркестрантов, сказанным им своему соседу после исполнения Шуберта и случайно услышанным ею: «Вот это – настоящий голос». Она не ревновала; она знала, что никогда не сможет дотянуться до этого голоса, столь близкого к совершенству, как только можно вообразить; казалось, он звучит рядом с вратами рая, если не по ту сторону. Она не просто почитала Серебрякову, она была от нее в восторге – возможно, даже немного влюбилась в нее, всего лишь за день.
Конечно, отчасти виноваты были жара, табачный дым, гомон и столпотворение. Но в большей степени это было как-то связано с сообщением Веры о том, что она ждет ребенка; Лиза начала задыхаться как раз в .то время, когда та раскрывала ей полную восторга тайну. Почему-то это сильно ее взволновало. Как только Вера закончила народную песню, Лиза подошла к ней и задыхающимся голосом поблагодарила за прекрасное пение и за вечер, но, извинившись, сказала, что должна пойти к себе: дым начинает сказываться на ее горле.