Времена не выбирают - Мах Макс. Страница 48

– Я принес вам поесть.

– Спасибо.

Он спохватился, что забыл об одном, возможно, немаловажном для пленной моменте.

– Вы курите? – Он начал вытаскивать из кармана пачку папирос.

– Да.

– Вот, возьмите. – Он протянул ей пачку и полез за спичками. Зильбер понял, что ему следует уходить. Еще немного, и ему не выкрутиться.

– Мне надо идти… Но… Один вопрос. Надеюсь, что это не против правил чести. Это личное.

– Да?

– Кто летал на «семерке»?

– Я.

Он вздрогнул. Взгляд его, как завороженный, снова встретился с взглядом голубых глаз. Ему потребовалось усилие, чтобы овладеть собой, но с этим он справился.

– Спасибо. Вы отличный пилот.

Зильбер повернулся и вышел. Дверь за ним захлопнулась, лязгнул запор, но ничего этого он уже не слышал. Твердо ставя ноги и не глядя по сторонам, он вышел с гауптвахты и пошел прочь.

Они таки встретились, и он ее сбил. Он сбил «семерку» и выполнил долг перед Стефаном и его семьей. Он вернул и свой долг, но счастлив он не был. И удовлетворен он не был тоже. В душе была только горечь. Он встретил сегодня женщину, о которой мечтал всю свою жизнь. Он встретил ее и даже спас, как и мечталось ему в далекой, полной романтического бреда юности. Но завтра или послезавтра ее отвезут в Стамбул, и они уже никогда больше не встретятся. Если только не в небе, как враги, ведь когда-нибудь Турция снова будет воевать с Россией. Вот так вот, как враги! А ведь все это уже было между ними. Она убила его друга и чуть не прикончила его самого, а он сбил ее и чуть было не обрек на страшную смерть. В голове проносились обрывки мыслей, сжималось от тоски сердце, а майор Зильбер с каменным, ничего не выражающим лицом шел в ночь.

* * *

Папиросы оказались очень кстати. Есть ей не хотелось совершенно, а вот курить… У нее разыгрались нервы, да оно и неудивительно. Плен – это вообще-то приключение не из приятных, а плен после смертельного боя над аэродромом противника, после того как ты выбрасываешься из подбитого самолета, вырывая у смерти еще один шанс, и летишь в неизвестность, вниз, на горящую и взрывающуюся землю врага, где только чудо, в лице этого еврейского турка, спасает тебя от жуткого конца…

В тихой маленькой камере аэродромной гауптвахты кружили демоны ада. Клава отходила от пережитого медленно, с трудом, все время сваливаясь обратно в омут воспоминаний о том, что произошло с ней, казалось, вечность назад, а на самом деле – не далее, как сегодня утром. Она переживала эти события снова и снова, и, может быть, теперь каждый эпизод ее короткой эпопеи переживался даже острее, потому что прошло уже какое-то время, и злоба дня уступила иному видению событий.

Она сидела на кровати, курила, изредка отпивая из принесенной Янычаром бутылки, и демоны, ее демоны были с ней все так же кружа вокруг и задевая ее своими мягкими крыльями. И каждое такое прикосновение было похоже на удар грома или электрический разряд, который заставлял ее снова проживать прожитое однажды, порой совсем не так, как оно случилось на самом деле, но оттого не менее, а даже более ярко.

…И вспыхивает самолет Павлидиса, и она слышит жуткий вопль горящего пилота, хотя такое и невозможно, но она слышит его… а между тем грязные черные руки рвут на ней одежду, захватывая вместе с тканью ее кожу, ее плоть, и кто-то, чьего лица она не может видеть в густом дыму, дымом же и пахнущий, просовывает руки, сопя от напряжения, между ее тесно сжатых бедер и вдруг с силой раздергивает ее ноги в стороны… И теперь уже кричит она… Она кричит, а струи огня, раскаленные спицы трассеров нащупывают ее машину, и лишь секунды и метры отделяют ее от смерти, но трассы сходятся на Дунаеве, и лишившийся крыла истребитель рушится, кувыркаясь, в бездну, унося с собой пилота. Крик Валеры Дунаева она тоже слышит сейчас, и этот крик вплетается в общий хор воплей, криков, стонов и смеха, в которых корчится распростертая на земле растерзанная женщина.

У Клавы вдруг свело спазмом мышцы живота. Боль прошла раскаленным ножом снизу вверх, от паха к сердцу. Фантомная боль несостоявшейся смерти. Пот тек по ее лицу, стекал струйками по спине. Было жарко, но ее била дрожь, и крутился перед глазами дикий калейдоскоп видений, и звучали в ушах ужасные голоса. Но вот что странно, сквозь весь этот бред то и дело проступало лицо Янычара. Жесткое, волевое лицо решительного и мужественного человека. Хорошее лицо. Она видела его дважды за этот долгий, как целая жизнь, день, и он ни разу не улыбнулся, конечно, но Клава была уверена, что у него просто обязана была быть очень хорошая улыбка. Откуда она это взяла, почему так думала, было совершенно непонятно. Но она знала это наверняка. Просто знала.

Он вообще оказался славным парнем, этот Янычар, ее несостоявшийся убийца и ее же спаситель. И вовсе он не турок, а еврей, но все равно, за неимением имени, пусть остается Янычаром. Он сказал, что ее передадут посольским, и это означало, что все плохое для нее миновало. Она сидит на гауптвахте, а не в тюрьме, под защитой воинской дисциплины и Женевской конвенции. Ее война закончилась, и скоро она будет дома, в России. Однако конец ее войны означал также и то, что с Янычаром она уже не встретится никогда. Она вдруг поняла, что никогда – это очень страшное слово. Его окончательное и непреложное значение оказалось для нее мучительным в гораздо большей степени, чем она могла бы себе объяснить. Никогда. Это означало, что она никогда уже не посмотрится в его серые глаза, как в два очень доброжелательных и сочувствующих ей зеркала. Он никогда не заговорит с ней на своем не очень хорошем русском, и на хорошем французском он с ней тоже говорить не будет никогда, и никогда она не услышит больше его голос… И он ее никогда не обнимет… и не поцелует никогда… Она поймала себя на том, что уже не переживает ужасы прошедшего дня, а тоскует о несостоявшейся любви с мужчиной, которого едва знала, даже имя которого ей не было известно.

«О господи! – сказала она себе. – Да ты, пилот, совсем спятила! Какая, к черту, любовь! Ты его убила, считай, два раза, а он убил тебя. Ну не до смерти. Так это случай. На самом деле, убил. Стрелял, попал, сбил… значит, убил!» Но вот какое наваждение: его лицо снова и снова возникало перед ней, и тоска по неслучившейся любви вытесняла из ее души и горечь поражения, и страх, и ужас… Все!

Клава Неверова – Дюймовочка Неверова – была красивой женщиной и знала об этом. Это знали и все окружавшие ее мужчины и, не стесняясь, говорили ей прямо в лицо, с той или иной степенью галантности и сдержанности. Но личная жизнь истребителя Клавы Неверовой была, на удивление, обыденной, даже бедной, если по правде. В ее жизни, почитай, и не было настоящей любви. Гимназист Федя Краснов в далеком Ростове, в далеком двадцать восьмом, писал ей стихи. Он был милым мальчиком, и она полагала, что любит его, но когда в 1935-м она узнала из газет, что уже успевший сорвать шумный успех молодой талантливый поэт Федор Краснов утонул по пьянке в Крыму, лишь сожаление об оборванной жизни хорошо знакомого ей человека коснулось ее души. Любви там не было. Была жалость, печаль, но не любовь. Потом был штабс-капитан Завадский… Он был великолепным пилотом и душой общества. Он замечательно пел старинные русские романсы, а выпив, и французский шансон. Он был чудным любовником, тактичным, нежным, умелым, и он, вероятно, действительно ее любил. Завадский буквально носил ее на руках. Возможно, проживи он подольше, продлись их отношения хоть еще несколько месяцев, и увлечение сменилось бы любовью, но Алексей разбился на новой машине Поликарпова, и все, что не состоялось, так и осталось в сослагательном наклонении. Эти двое, Краснов и Завадский, и были ее личной жизнью. Остальные три-четыре кратких и нелепых романа, возникших не из душевной потребности, а только от зова плоти, помноженного на силу винных паров, личной жизнью можно было не считать. Клава усмехнулась саркастически и закурила новую папиросу. В конце концов, Янычар сказал: день-два. Ей недолго осталось «томиться в плену». Созвонятся, договорятся и – здравствуй, родина!