Миллион открытых дверей - Барнс Джон Аллен. Страница 32

А теперь их стало на двести шестьдесят четыре человека больше.

Это была поистине невероятная цифра. Знай я о таком наплыве народа днем раньше, я бы составил расписание так, чтобы всем нашлось место и время для занятий. В итоге весь день у меня ушел на переработку расписания. Теперь мне предстояло трудиться засучив рукава, несколько месяцев подряд, да еще надо было выплачивать официальные премии Биерис и Аймерику за то, что им выпадала дополнительная нагрузка.

О, если бы я знал об этом двадцать четыре часа назад…

Из головы у меня не шла мысль о том, что Сальтини все это подстроил нарочно.

— Само собой, — подтвердил мою догадку Торвальд чуть позже в этот день, когда я сделал десятиминутный перерыв, чтобы показать ему, в чем состоит уход за залом для фехтования и борьбы. — Я вообще удивлен, как это вам удалось столько времени не сталкиваться с Сальтини. У него такая работа, понимаете?

— В смысле? Создавать хаос?

Торвальд посмотрел на меня так, будто готовился принять некое решение. Помолчав пару минут, он сказал;

— Все знают преподобного Сальтини. Раньше или позже, так или иначе, с ним обязательно столкнешься. Очень многие думают, что он — компьютер, запрограммированный на создание визуальной имитации живого человека в реальном времени, но я все-таки считаю, что он — самый настоящий. — Торвальд на меня не смотрел, и впечатление у меня было такое, что можно вернуться к нашему разговору о том, как чистить пол в зале, и о том, как устанавливать разные уровни упругости покрытия для занятий ки-хара-до, катаютсу, фехтованием и борьбой вольного стиля. — Если хотите поговорить о нем, постарайтесь не волноваться. Мониторы улавливают голосовое возбуждение, а если вы будете говорить взволнованно, то нас скорее подвергнут проверке.

Я понял: он пытается сказать мне о том, что помещение прослушивается. Это сообщение повергло меня в истинное изумление. Казалось, я попал в эпизод истории человечества из времен одной из четырех Мировых войн или одной из трех Холодных. Честно говоря, я бы не удивился сильнее, если бы он предупредил меня о том, что здесь водятся ведьмы.

Между тем Торвальд явно не шутил. Я сглотнул подступивший к горлу ком и сказал:

— Расскажите, пожалуйста.

— Ну… — протянул Торвальд. — Он верит в то, что сам говорит. А если он — кибернетический компьютер, то, значит, кто-то верит в то, о чем он говорит. Это часть доктрины: рынок как единственное истинное орудие Господа способен выявить, кто хороший, а кто плохой. Работа Сальтини состоит в том, чтобы все так и происходило. И он обладает властью, достаточной для того, чтобы обеспечивать выполнение этой задачи. Ясно? Долго говорить об этом мне не хочется.

Больше он мне ничего не сказал. Мы вернулись к разговору о спортивном зале, а потом я его проинструктировал насчет необходимости регулярной натирки пола в танцевальном зале.

Вернувшись наверх, я обнаружил, что на начальный курс аквитанского языка записались сто пятьдесят человек. Я разбил их на три группы, но и это был перебор. Для того чтобы со всеми отзаниматься, мне предстояло отказаться от пары обедов в неделю.

Торвальд оказался прав в одном: искусство фехтования пока привлекло не слишком много желающих — столько, что они умещались в одну группу. Лично я с трудом понимал, почему так мало людей хочет научиться драться и овладеть оружием, но уж так оно получалось.

К тому времени, как я покончил с административными делами, было уже довольно поздно, и я порадовался тому, что у меня есть комнатка в Центре и не надо ехать на ферму к Брюсу, тем более что с утра пораньше мне нужно было по долгу службы работать с Аймериком.

Если бы я знал, что в свой домик на ферме Брюса не сумею вернуться еще целых шесть дней, я бы, наверное, сразу все бросил и разрыдался. Но тогда я просто заказал кое-что новенькое из одежды, попросил, чтобы заказ доставили в Центр, и улегся спать.

* * *

К тому времени, как истекли первые несколько дней занятий, я успел сделать кое-какие выводы насчет тех смутьянов и неудачников, которые вызывали такое беспокойство у преподобного Сальтини.

Во-первых, все они оказались сообразительными. Им, что поразительно, нравилось повторять за мной занудные диалоги на занятиях аквитанским: «Во die, donz». «Во die, amico, patz a te». Повторяя эти предложения по сто раз в день, я порой задумывался о том, а не лучше ли в самом деле было бы заняться чисткой хлева. Никто из моих учащихся не проявлял интереса к импровизированным беседам. Очень немногие могли читать по-аквитански.

На курсе поэзии никто не желал высказываться после того, как интерпретация того или иного стихотворения была сочтена «верной». Система стихотворных размеров для них имела примерно такой же смысл, как правила разгадывания кроссвордов. На курсе изобразительного искусства оказалось несколько неплохих рисовальщиков, но, на взгляд Биерис, настоящие способности были только у Торвальда.

С музыкой все обстояло не то лучше остального, не то, наоборот, хуже. После краткого знакомства с аквитанской музыкой около двух третей учащихся приняли решение посещать какие-нибудь другие занятия или вообще получить обратно деньги, переведенные на обучение. С теми же, кто все-таки решил остаться, тоже было не без проблем. А проблемы заключались в том, что в Каледонии существовала собственная музыка.

На каледонских музыкальных фестивалях, которые широчайшим образом освещались в средствах массовой информации, «живой» публики не было. Музыканты рассаживались по кабинкам, снабженным мощной звукоизоляцией, и старались во время «живого» выступления копировать «совершенное» исполнение из памяти компьютеров. Три других компьютера производили сравнение их исполнения с оригинальной компьютерной версией и, соответственно, присуждали очки, штрафуя за каждое отклонение от оригинала.

В первый день я шокировал большинство учащихся речами об импровизации, но тех, кто все-таки остался на курсе, этот момент, казалось, особо не заботил. Эти по крайней мере интуитивно догадывались о том, что может существовать какая-то музыка помимо той, что сочинена компьютером, невзирая на сложность нотной записи, принятой в Каледонии.

Но вот что моих учащихся сражало наповал, так это мысль о том, что каждый мог «чувствовать, какое должно быть звучание». В итоге я из кожи вон лез, вбивая им это понятие во время занятий по классу лютни. Я повторял это изо дня в день десяток раз, но толку не было никакого, но что сказать еще, я придумать не мог.

— Ну, вот послушайте, — сказал я на одном из занятий и сыграл некий фрагмент. — Получилось печально, с оттенком сладкой грусти, comprentz, companho? А теперь я оживлю эту мелодию более быстрым темпом и, пожалуй, добавлю синкоп.

На меня пристально глядели семнадцать пар глаз, считая Торвальда, который присутствовал на занятиях, делая вид, что помогает мне, — так пристально, словно я был подопытным в кабинете психиатра и только что откусил и проглотил подлокотник кресла.

— Что вы услышали? — спросил я, изо всех стараясь скрыть отчаяние.

— Первый фрагмент был медленный. Второй — быстрый, — сказала пухлая блондинка по имени Маргарет.

Я немного подождал, думая, что она скажет что-нибудь еще. Она добавила:

— Не понимаю, как вы можете ждать от нас определения, грустна ли эта музыка, пока мы не услышим слов.

По крайней мере это пробудило у меня новую идею.

— Позвольте, я вам кое-что сыграю, одну… нет, две вещи.

Сначала я сыграл и спел «Canso de Fis de Jovent» в переводе на терстадский и мне показалось (наверное, показалось), что некоторые были немного тронуты. А потом я, желая поработать на контрасте, спел хулиганскую «Canso de Fis de Potentz», в переводе звучавшую как «Она так и не вернулась».

— Ноты те же самые, — сообщил я.

Маргарет, Торвальд и смуглый здоровяк по имени Пол встретили вторую песню заливистым хохотом. Остальные были попросту озадачены.

— Ну а теперь что скажете? — поинтересовался я.