Пушкин (часть 2) - Тынянов Юрий Николаевич. Страница 51

Он хорошо знал, что литературные староверы, с которыми он столь мирно воевал и которые сейчас все вдруг заняли места государственные, пишут на него доносы, в которых утверждают, что все его сочинения исполнены вольнодумческого и якобинского яда, что сам он метит в Сийесы или первые консулы, – увы, все это он сам мыслил и говорил о Сперанском, – что он безбожник, чтитель Вольтера и Руссо и что надобно его истребить. Правда, его пока оставляли в покое. Но Василья Львовича, например, все стали решительно сторониться и перестали принимать.

Карамзин не знал, как избавиться от легковерных и жаждущих наставления друзей, среди которых были всегда братья Пушкины. Они особенно были легковерны и трепетали более всех. Вместе с тем его поражала одна черта, общая обоим братьям: предаваясь трепету и будучи донельзя чувствительными и пугливыми ко всем событиям, или, как говорили, сенсибельными, Пушкины через две минуты вполне осваивались с положением и, как бы оно несчастно или величественно ни было, могли тут же вспомнить анекдот или заспорить с пеною у рта о сравнительных достоинствах двух известных танцовщиц: худой и толстой. Эта жизненность обоих братьев была загадкою для нравоописателя.

Как только начались события, у Сергея Львовича внезапно появился азарт и некоторое упоение военными опасностями. Он читал все реляции вслух, громко, понижая голос лишь на фамилиях отличившихся и негодуя на Палашку, мешавшую ему скрипом двери, как негодовал, когда прерывали его чтение Мольера.

Он теперь носился весь день по Москве и пугал притихшую Надежду Осиповну выкриками:

– Негодник отступает!

Причем Надежде Осиповне сперва неясно было, о ком говорит Сергей Львович: о Наполеоне или Барклае, которого он, как и многие, сильно порицал за тактику отступления.

Однажды он прибежал домой, задыхаясь, и, подозрительно посмотрев на Никиту и горничную девушку, отослал их; потом он посмотрел на Надежду Осиповну и сделал ей знак приблизиться; Надежда Осиповна, не терпевшая преувеличения и жестов, однако же приблизилась.

– Ни Никишке, ни Аришке не доверять rien de rien (абсолютно ничего – фр.), – сказал ей значительно Сергей Львович, – дворовые – первые наши злодеи.

Это была важная новость: надлежало стеречься всех дворовых, как врагов. Надежда Осиповна вспомнила некоторые несправедливости, еще недавно учиненные ею в девичьей, и побледнела. Далее Сергей Львович, бегая по комнате, изложил ей свой план действий. Неизвестно, куда двинутся враги – на Петербург или на Москву; если на Петербург – следует ждать; если же на Москву – следует немедля укладываться. В квартире был, однако, такой беспорядок, столько густой, старой пыли лежало на полках, у Надежды Осиповны было столько разной мелочи – флакончиков, шкатулок, что тут же стало ясно: укладываться на всякий случай, без крайней нужды, нельзя. Надежда Осиповна никак не хотела расстаться со своим большим зеркалом. Сергей Львович изменил решение: ничего не вывозить, а в случае опасности самим выехать, оставив все имущество под присмотром тех же злодеев. Он успокоился, настолько это было покойнее и легче.

– Детей отослать, – сказал он вдруг отчаянным шепотом, вспомнив внезапно о детях.

– Куда? – таким же шепотом спросила Надежда Осиповна.

Оказалось: детей отсылать некуда. Сергей Львович возмутился:

– Ах, не знаю, душа моя, – сказал он, – все отсылают детей. Может быть, в Михайловское? Туда ворон не долетит.

– Я с Левушкой не расстанусь, – сказала глухо Надежда Осиповна.

Отсылать же одну Олиньку не имело смысла и было слишком хлопотно.

Сергей Львович вдруг утомился от этих хлопот. Ничего не было на свете более громоздкого и нескладного, чем семья в опасное время, все эти сборы, отъезды.

– Авось, подождем, друг мой, – сказал он довольно спокойно Надежде Осиповне, – может, они еще на Петербург пойдут. Я сегодня обещался быть у Николая Михайловича и все узнаю. Но заклинаю: при этой разине Аришке и при этом Никите ни слова, pas un mot. Никита мне очень подозрителен. Вид у него за последнюю неделю самый двусмысленный. Не нужно отсылать их из дому. Они на улицах толкутся со всею этой сволочью, toute cette canaille, и заражаются. До того дошло, что сам Ростопчин, – сказал он и поднял палец, – составляет афишки для успокоения и направления tous ces Nikichka, Palachka! (всех этих Никишек, Палашек – фр.) Никита, одеваться!

Он поехал к Карамзину.

О том, что будет, если враг пойдет к Петербургу, – они не говорили. Петербург был далеко. О Сашке они на этот раз не вспомнили. Там был Александр Иванович Тургенев – и бог мой! Он был, наконец, во дворце, в самом дворце, и мог разделить судьбу только с его обитателями; впрочем, он был и не один – с кучею ровесников, воспитателей, всех этих lyceens, гувернеров, дядек.

3

Их водили гулять трижды на дню, как всегда. Снег, который выпал в день открытия лицея, когда они играли вечером в снежки, еще не стаял. Быстрая Наташа, горничная старой мегеры Волконской, часто попадалась им по дороге: она шла, как всегда, опустив глаза. Она была черноглазая, широколицая. Случалось, они дрались; за шалости на лекциях Будри, строгий старик, ставил их подле себя. За грубость или незнание математики оставляли без чаю, или сажали за черный стол, или одевали на несколько часов в старое платье.

Они всего полгода были в лицее – еще снег не стаял. Но родительский дом был оставлен навсегда: они жили во дворце и знали обо всем ранее и точнее, чем их родители, а главное, ранее чувствовали эту тревогу, которая, они знали, была знаком важных перемен.

Однажды ночью Александр услышал звонкий топот копыт. Этот одинокий топот внезапно раздался, пронесся и смолк. Может быть, проскакал фельдъегерь. Если бы они вернулись в свои дома, многих родители не узнали бы, родительская власть, о коей толковал законовед Корф, нечувствительно поколебалась.

4

Был март месяц, когда, сидя на лекции у Будри, они услышали слабые звуки далекой трубы; они сначала не поняли, что это такое. Но Будри вдруг задумался. В своем парике, нахохлившись, он сидел, не смотря на них, угрюмо сжав тонкие упрямые губы, и слушал. В это время Яковлев пересказывал ему отрывок из "Маленького Грандиссона"; Будри заставлял учить наизусть тех, кто не знал французского языка до поступления в лицей. Яковлев давно уже кончил, а Будри все сидел и прислушивался. Наконец он очнулся, кивнул Яковлеву и сказал – не то о "Грандиссоне", не то о чем-то другом: