Музыка грязи - Уинтон Тим. Страница 67
По ночам звезды поворачиваются на восток. В большинстве своем они просто ткань. Но иногда он смотрит так пристально и глаза его фокусируются настолько четко, что он начинает видеть их как места и тела, каковы они и есть на самом деле. Они лежат там, завернутые в покрывала, рядом, мерцая своими бронзовыми, золотыми, серебряными, розовыми, голубыми гранями, перекрывая друг друга, как мозаика, как чешуя рыбы. В такие моменты у неба появляется ужасающая глубина, вогнутость, в которую он боится упасть, – он боится, что его втянет туда, как пылинку. Он вцепляется пальцами в грязь и лежит на земле, и у него кружится голова. Он держится за землю ногтями и сжатыми ягодицами из страха улететь в небо.
Иногда по утрам он с трудом разлепляет глаза, промывая их пресной водой. Один глаз заплыл и раздражается каждый раз, когда он моргает. Он дает глазу напиться успокаивающих капель из своей убывающей жестянки оливкового масла, но от этого глаз затуманивается, и Фокс чувствует, что у него сужается угол обзора. Однажды, гребя на каяке по мангровым ручьям, он не замечает крокодила до тех самых пор, пока тот не оказывается у него прямо под боком. Две пары пузырей в грязи на затененной поверхности за секунду превращаются в рыло и глаза огромного ублюдка-ящера – и до него не больше метра. Фокс так резко бьет крокодила лопастью весла между глаз, что чуть не выпускает весло из рук. Когда крокодил в удивлении переворачивается и отплывает, весь – сияющее белое брюхо и вооруженный хвост, Фокс видит, что тот гораздо больше каяка; волнение воды мотает его из стороны в сторону и чуть не переворачивает лодку. Крокодил скрывается за деревьями, а Фокс остается, не в силах унять дрожь.
Но он остается в тени мангров, хотя и боится крокодилов, потому что деревья обеспечивают ему как раз то, что нужно – тень и маскировку, – и голод грызет Фокса все больше и больше. Он ловит леской маленькую барамунди и вылавливает из ила мангровых крабов. Крабовое мясо сочно, и он наслаждается оранжевой икрой с сырным вкусом.
Иногда он понимает, что плывет между деревьев, ничего не делая. Он думает то об оранжевых цветках рождественских деревьев, то о волнистых краях ногтей Джорджи.
У него пропадает голос. На него находит жар. Несколько дней он просто лежит на своем спальнике и трясется. Куницы то и дело выглядывают из трещин в скалах. Большие, симпатичные, рыжие крысы, они просачиваются из песчаника, и их янтарный мех испятнан белыми крапинками, и одна пятипалая лапка растопырена на уступе. Фоксу нравятся их блестящие, выпуклые глазки. Если он начинает дышать, куница исчезает, как будто камень втягивает ее внутрь, и он чуть не плачет каждый раз, когда зверек пропадает из виду.
Воздух мерцает. Джорджи Ютленд дышит ему в рот. У нее вкус еды, которую он готовил для нее. Она лежит, жарко прижавшись к нему, и кости ее бедер скрипят. Эти грустные, меняющиеся зеленые глаза. Когда она уходит вместе с гитарой из сияющей стали, поток серебристых рыб идет за нею следом. Он то и дело видит ее на берегу, а иногда видит и самого себя. Они похожи на деревья. Они и есть деревья. Все утро они катят свои тени с запада, чтобы в середине дня перетащить их через площадку, усыпанную ракушками.
На закате он поднимается и ковыляет, чтобы постоять рядом с самим собой. Он прикасается к ней, вдыхает ее ореховый аромат, вздрагивает, когда ее бедро прикасается к нему. Он прижимает лоб к ее коре и всматривается в нее одним глазом, тем, что видит, думая: «Это же дерево, ты, идиот», – и ускользает обратно к спальнику. Но он все равно возвращается, когда встает луна, чтобы обнять ее. Она тепла, тепла теплотой крови даже после наступления тьмы, и ее кожа так гладка, и трещины на ней так рельефны. Он смотрит на самого себя, глядящего с нижних веток. Он видит нагое существо, оно подплывает к дереву, обнимает его узкие бедра и прижимается к нему. Оборванный человек с ободранными ногами, тихий крик которого в ночи не громче вздоха открываемой устрицы.
Было похоже, что самолет никогда не взлетит. Он ревел, скользя по безмятежной реке, пока босоногий пилот раскачивал и упрашивал штуковину – и наконец шаг за шагом поднял ее в воздух. Под ними сверкнула стена плотины. Солнце запуталось в оросительных каналах. Город плантаций – Кунунарра – оказался странным, живым бинтом на охряном ландшафте – несколько секунд строгой геометрии, которые сразу же исчезли, и потом казалось, что они только померещились. Тень самолета извивалась по грядам Карр-Бойд. Над просторами внизу – над высохшей саванной, желтыми поймами, пятнами акации защитного цвета, красной грязью и реками, похожими на высохшую змеиную кожу, – висела завеса дыма. Джорджи казалось, что дымом затянут весь Кимберли, и дымка только добавляла ненормальности расстояниям, беспорядочности пейзажу.
В кабине было жарко и грязно. Ремни безопасности были Джорджи тяжелы, их пряжки и замки были обескураживающе неудобны. Она сидела посреди полистироловых коробок с едой и смотрела, как голова Джима поворачивается от окна пилота к циферблатам на приборной панели. Все утро он был напряжен и раздражителен. В отеле он грубо отпихнул человека, который налетел на их багаж. Его губы потрескались – так часто он их облизывал. Примерно через час полета он схватил с пола пакет и засунул в него лицо. Она смотрела, как сокращаются мускулы его шеи. Прошлой ночью он был пьян и мрачен. Он хотел заняться сексом. Ей удалось удержать его разговором. Она знала, что он не спал, что продолжал пить, что с ним что-то было не так. И теперь она хотела только, чтобы они долетели, оказались там и чтобы с ними случилось все то, что должно случиться, чтобы ей больше не надо было обдумывать и переобдумывать спазмы его шеи. Казалось, что самолет повис в воздухе; единственным ощущаемым движением были ужасные рывки вверх. Просторы внизу скрадывали любые расстояния. Она закрыла глаза, чтобы вытерпеть все это.
Прошел еще час. Из дымки возник залив – как голубая рана в земле. Джорджи увидела архипелаг, она узнала свой остров, ни на минуту не усомнившись, но прежней дрожи узнавания не ощутила. Правда, она чувствовала облегчение – но еще и укол разочарования.
Самолет скользнул на крыло и опустился на воду. Брызги повисли бусинами на стеклах, и потом они вырулили вокруг мыса к белой ракушечной бухточке, где стоял человек и ждал.
Рыжий Хоппер привел их в тень своей крытой ветками хижины, усадил за стол и налил воду со льдом в две жестяные кружки.
Это был тот самый рыжий парень, которого помнила Джорджи. Он был похож на драчуна, легко было представить, как этот человек выходит из себя, но его лицо освещалось постоянным сардоническим изумлением, которое придавало ему привлекательности. На нем была кепка с длинным козырьком, покрытая пятнами соли, и у него были широкие, шершавые ноги человека, который редко носит обувь. Шорты и майка были обычного фасона, но красная бандана вокруг шеи выглядела несколько напыщенно. Покрытые шрамами пальцы были короткие и тупые, а ногти обкусаны под корень.
– Уайт-Пойнт, – сказал он с горестным смехом. – Знаю, знаю. Мне там голову проломили в пивной, девятнадцать мне было. В том городе в тюрьму не сажают – пленных не брать! Как вам такая умеренная климатическая зона, а?
Вода на вкус отдавала песком и сладостью. Джорджи заметила, что мужчины изучают друг друга.
Весь лагерь состоял из открытой с одной стороны хижины из веток, построенной у входа в широкую, низкую пещеру. У Рыжего Хоппера было крепкое хозяйство. В хижине – скамьи, стальная раковина, холодильник и морозильник, множество аккуратно сложенных посудных принадлежностей, а покрытый ракушками пол был гладок и чист. У потолка на расстоянии вытянутой руки висели связки удилищ и жутковатые связки блесен. Вдоль гладкого уступа скалы, рядом с пузырьками мази от загара и репеллента и серьезной аптечкой, стояли два высокочастотных радиопередатчика, которые, как догадалась Джорджи, были здесь единственным средством связи с внешним миром. Рядом с передатчиками лежали книги и журналы, страницы которых сморщились и завернулись от сырости. Книги были в основном о приливах, птицах и рыбах, но там же оказалось и полное собрание сочинений Хантера С. Томпсона.