Королеву играет свита - Успенская Светлана Александровна. Страница 60
Потом из дверей появляются народные заседатели, прокурор, секретарь.
Объявляют состав суда, устанавливают личность подсудимой — обычная бюрократическая процедура. Катю спрашивают, понятны ли ей ее права. «Конечно понятны!» — с вызовом отвечает она, хотя неясно, о каких правах идет речь.
Она старается выглядеть гордой и независимой. Все эти люди пришли сюда, чтобы заклеймить ее как преступницу, и ждут, когда она начнет рыдать, плакать и виниться. Однако напрасно: она примет приговор с гордо поднятой головой. Им не удастся поставить ее на колени!
Прокурор говорит что-то о безнравственности современной молодежи, о ее склонности к вещизму…
— Подсудимая, зачем вы взяли пальто Сорокиной, своей мачехи, и продали его? — спрашивает судья.
— Нужны были деньги.
— Зачем?
Катя рассказывает зачем.
— Значит, вы хотели заняться спекуляцией?
— Да!
Адвокат неодобрительно качает головой.
Встает Татьяна и, заливаясь слезами, принимается объяснять скучающей судье, что она любит падчерицу, хочет ей добра, что она собиралась забрать заявление из милиции и надеялась на раскаяние Кати. Но раскаяния не было. Может быть, оно будет сейчас?
Катя насмешливо смотрит на нее и отворачивается.
Потом встает отец и начинает прерывистым голосом рассказывать, какое трудное детство было у дочери и об отношениях ее с мачехой. Он, видно, с Таней заодно. На самом деле им обоим стыдно от того, что они сделали. Они хотели бы все замять, но слишком уж далеко все зашло.
Вызывают свидетельницу, соседку тетю Глашу. Она с готовностью рассказывает, как видела Катю с сумкой в тот самый день.
— Я очень удивилась, когда она сказала, что идет на рынок. Ведь за покупками у них всегда ходила Татьяна.
Потом вызывают приемщика комиссионки. Он зол на Катю — пальто конфисковали как вещдок, и его уже не вернуть. А значит, плакали его законные пятьсот рублей!
Эпизод с Фисой производит большое впечатление на судью. Фисы на суде нет, она все еще в больнице. Ее интересы представляет администрация тюрьмы — престарелый обтерханный лейтенант со сломанными погонами.
— Подсудимая, на какой почве у вас возникли неприязненные отношения с заключенной Анфисой Гойтовой? — спрашивает судья.
— Не знаю. Вот возникли, и все, — отвечает Катя.
— Почему она подожгла вашу постель?
— Потому что я назвала ее курухой, то есть стукачкой.
— Почему вы ее так назвали?
— Потому что она куруха и есть. Катя видит, как Таня с ужасом смотрит на нее. Только теперь мачеха начинает понимать, что падчерица, которую она воспитывала с восьми лет, ныне вычеркнута из списка добропорядочных, законопослушных людей. Одной ногой она уже ступила в иной мир, в жестокий мир зоны.
Прокурор просит подсудимой четыре года.
Речь адвоката скупа и незатейлива:
— Подсудимая еще очень молода. Сказываются изъяны семейного воспитания, она не отличает «teum» от «meum» («твое» от «мое»). Прошу суд о снисхождении.
Последнее слово подсудимой. Катя с вызовом поднимается. Ее голос предательски вздрагивает, но в нем нет раскаяния.
— Я ни в чем не виновата! Деньги я хотела вернуть. Если бы они не заявили на меня, я продала бы вещи и вернула бы деньги! Лучше уж сидеть в тюрьме, чем жить с вами! — обидчиво кричит она, обращаясь к мачехе и отцу. Те горестно опускают глаза.
Адвокат неодобрительно качает головой. Секретарь быстро стучит на машинке наманикюренными острыми пальчиками.
— Суд удаляется на совещание! Томительное ожидание. Что-то долго они не возвращаются…
— Встать, суд идет Наконец-то!
Очкастая грымза бубнит, глядя в листок:
— …Три года лишения свободы с отбыванием в колонии общего режима…
Катя надменно усмехается и делает вид, что ее это нисколечко не волнует. Подумаешь, три года… Еще не возраст, но уже срок!
— Три года! — хвастается она попутчикам в «воронке» и конвоирам.
— Три года! — объявляет она, войдя в камеру для осужденных, расположенную в другом корпусе тюрьмы.
Отныне к ней официально обращаются не «обвиняемая», а «осужденная».
Отныне в ее жизни появилась чаемая определенность.
— Три года! — говорит она, обращаясь к небу за окном и к мелькнувшей в нем птице.
— Три года! — отвечает ей эхом бездонное ночное небо, равнодушно подмигивая холодными искрами звезд.
— Три года! — Катя зарывается лицом в подушку и плачет.
' Три года! Три бесконечных, ужасных года! Ни за что!
А потом ее перевели в пересыльную тюрьму, так называемую «пересылку», откуда заключенных отправляли дальше по этапу отбывать наказание. Можно было, конечно, написать заявление с просьбой оставить «на рабочке», то есть отбывать наказание здесь же, в тюрьме, а не на зоне, убирать камеры и начальнические кабинеты. Статья у Кати была «легкая», и ей могли это разрешить. Но Свиря давно уже предупредила ее, что нравы «на рабочке» жутко сволочные. Там каждый перед начальством выслуживается, каждый товарища потопить мечтает. Чуть что — на зону загремишь, а кроме того… Начальство свежее мясо любит! А она. Катя, — очень, очень лакомый кусочек…
— Сорокина, с вещами!
Ее ведут в вонючий, битком набитый бокс. Там осужденные женщины курят, сидя на своих баулах, ожидая отправки. Узницам выдают мокрый черный хлеб и ржавую селедку, паек на этап.
— На пересылке хорошо! — замечает прокуренным голосом «многократка», с выбитыми зубами, землистой кожей и кругами под глазами.
— А что хорошего-то? — мрачно усмехается статная хохлушка с косой вокруг головы. По ее тону ясно, что в хорошее она уже не верит.
— Там любви много… Там «конь» между женскими и мужскими камерами бегает, «малявы» носит. Еще влюбишься по переписке, а может, даже и замуж выйдешь. Хорошо!
Пересыльная тюрьма удивляет Катю с первого взгляда. Здание шевелится, как живое, — снаружи по протянутым веревочкам скользят в кисетах записки заключенных.
Войдя в камеру, она даже зажмуривается от смрада: камера забита народом под завязку, матрасы лежат и под столами, и под шконками, и на полу. Вонь.
— А, Артистка! — улыбается Зинка у окна. Она уже здесь, ее суд тоже состоялся на днях. Зинка сдавленным шепотом шипит в сторону:
— Ой, не урони, осторожно!
Она нетерпеливо раскрывает кисет. В нем — присланные с мужского этажа сигареты, бутерброды и, конечно, записка!
Зинка читает письмецо и улыбается, ее лицо приятно розовеет.
— Ой, какой он! — Она бережно прячет листок на груди. — Нежный, умный… Вот бы встретиться с ним, хоть на часок, хоть на минуточку. — Она вздыхает и тут же предлагает Кате добрым, размягченным голосом:
— Сейчас мы о тебе, Артистка, нашим парням наверх сообщим. Может, и ты кого себе найдешь?
Она что-то пишет на листочке, от старательности высунув язык, потом незаметно целует его, прикрываясь плечом, сворачивает вчетверо и отправляет в кисете через окно наверх. Через некоторое время ответный сигнал от мужчин:
«Поехали!» — и девушка возле окна тянет веревочку обратно. Переписка длится всю ночь.
Под утро и у Кати образовался галантный кавалер. Зинка, мелко хихикая, передала ей записку от некого Михаила. Неизвестный корреспондент писал, что ему двадцать пять лет, он осужден по 206-й статье (хулиганство), что мужчина он положительный и постоянный и желал бы поближе познакомиться с Катей. «Говорят, что Вы артистка, — писал он. — Я тоже в свое время играл в самодеятельности, люблю театр. Мое тело вянет и тоскует, запертое в тюремных стенах, а душа вольная, как птица, и летит к Вам, Екатерина, на крыльях любви…»
Переписка в пересылке начиналась в десять часов вечера. К этому времени женщины приводили себя в порядок, будто собирались на свидание: красились, подкручивали волосы, одевались в самое лучшее.
Катя сначала не очень охотно отвечала на письма невидимого Михаила, но потом оживилась и вскоре втянулась в переписку.
«Меня никто никогда не любил, — писала она, — и я никого не любила, кроме одного человека, но он умер… А мне так хочется любви, сказки, праздника! Мне так хочется идти с любимым под руку и светиться счастьем, оттого, что мы вместе. Но где найти его, любимого?»