Королеву играет свита - Успенская Светлана Александровна. Страница 9
В общежитии было весело. По вечерам в тесной комнатушке собирались друзья, обсуждали последние события, между разговорами о Достоевском и Эйзенштейне завязывался легкий флирт, а между солеными груздями и стаканом «трех семерок» зарождалась вечная дружба. В комнатку набивалось множество народу. Сидели тесно, плечом к плечу, по двадцать человек на панцирной койке, по пять человек на табуретке, по десять — на подоконнике. Пели песни под гитару и без нее, читали стихи — свои и чужие, строили планы на жизнь. На этих посиделках можно было встретить не только кинематографистов, но и литераторов, и художников, и театральных актеров, и двоюродного брата с гостинцем из деревни, и бича, приехавшего тряхнуть мошной в столицу, и амнистированного зэка, который проездом направлялся к своей зазнобе в хлебное Запорожье.
Особенно веселые разгульные дни наступали, когда кто-нибудь из приятелей получал гонорар за съемку в массовке. Тогда гудели плотно, по несколько дней, пока комендант общежития, добродушный тип из военных, привыкший к отчаянному кутежу студентов, не терял последнее терпение и не начинал допекать начальство жалобами. После его кляуз в общежитии появлялся кто-нибудь из ответственных комсомольских работников с гневным укором на устах.
Комсомольскому энтузиасту наливали полный стакан, наваливали на тарелку гору домашней снеди, отдававшую тухлятиной еще в поезде.
После такого приема вместо сурового отпора пьяницам и дебоширам звучал мягкий братский укор.
Часто загул завершался блистательной дракой, когда из расквашенных носов лилась кровь, а победителя невозможно было определить, потому что соперники лежали рядом друг с другом, пьяно сопя в луже крови. Наутро никто не мог вспомнить, почему завязалось мордобитие, чем закончилось и что послужило ему причиной.
С энтузиазмом первокурсника Тарабрин погрузился в вольный студенческий разгул. Это была знакомая атмосфера, чем-то напоминающая мужское братство торфоразработчиков. После первого стакана огненной жидкости тесные стены комнатушки раздвигались, становилось легче дышать, ноющая язвенная боль в желудке отступала куда-то далеко, лица друзей, недавно выглядевшие хмурыми и недовольными, внезапно становились приветливыми, а в голову лезли черт знает какие умные мысли, которыми хотелось немедленно поделиться. На торфоразработках было то же самое — сначала задушевные разговоры, а потом пьяная драка и тяжелое похмелье с утра…
Неожиданно для себя Тарабрин стал старостой группы. В деканате рассудили, что человек, который бригадирствовал на Севере и мог справиться с командой отпетых бичей, наверняка совладает с толпой кинематографических студиозусов. Чуть ли не силком его заставили подать заявление в КПСС — чтобы староста всегда чувствовал за плечом отрезвляющее дыхание родной партии.
Примерно в то же время Тарабрин стал потихоньку кропать стихи. Стихи у него получались угловатые и неуклюжие, полные первобытной мужицкой силы. Они ему самому не слишком-то нравились. Они мучили его своей непохожестью на те прилизанные вирши, что обычно читались на студенческих вечеринках. Иван лютой завистью завидовал плавной гладкописи маститых поэтов, их стройному благозвучию, которое после прочтения оставляло в душе странный тревожащий осадок.
Кроме стихов Тарабрин писал рассказы о том, что ему было близко и дорого, — о деревне. Однажды он даже осмелился отнести их в журнал. Рассказы ему вернули через два месяца с дурацкой отговоркой. Было так обидно! Хотелось стукнуть по столу, грязно и виртуозно выругаться в лицо тихому очкастому еврейчику, вежливо отфутболившему его.
А потом у него случился роман с молодой поэтессой, которая считалась в поэтической среде жутко талантливой. Поэтессу друзья по-свойски звали Мышкой. У нее были длинные волосы цвета воронова крыла, загибавшиеся на щеках задорными кольцами. Слова она произносила нараспев, мягким, тонким голосом, удивленно взмахивая длинными ресницами. Глаза у нее были тоже удивленные, черные, выпуклые, бархатно-зовущие, а фигурка хрупкая, как у статуэтки. Ее хотелось оберегать от невзгод и носить на руках. Мышка знала, что вызывает в окружающих подобные чувства, и принимала их как должное.
Она была так не похожа на девиц, с которыми Иван имел дело раньше!
Обычно это были деревенские разбитные девахи, бесстыдно-развязные и в то же время конфузливые, или истосковавшиеся по мужской ласке, по красивой жизни с духами и чулками торфоразработчицы с мягким северным выговором, белобрысые, с картофельными бесцветными лицами и ждущими рыхлыми телами.
Мышка была совершенно другой. Она была интеллектуалкой, непредсказуемой, нервной, утонченной. В свою очередь Иван понравился ей своей нарочитой мужицкой грубостью, первобытной жадностью к женщине и еще тем, что считался талантливым. Мышке хотелось узнать, как это — спать с деревенским гением. После эфиров и зефиров ей хотелось чего-то грубого, соленого, земного.
Долгого романа между ними не вышло. Иван изводил возлюбленную ревностью и грубостью. Он бросался выполнять ее самые безумные желания, но вместе с тем мог ударить под горячую руку. За внешней агрессией скрывалась ранимая душа обожженного жизнью человека. Мышка была капризна, как настоящая звезда, и любила беспричинно плакать. При виде слез Тарабрин смущался, становился пугливым и ручным, точно бестолковый молодой пес.
Во время редких свиданий Мышка постоянно шептала стихи, предоставив своему любовнику роль слушателя.
— Послушай, что я сочинила только что, — говорила она нараспев тонким голосом и читала вслух:
— «Шипящий шепот кошенили на ветках оставляет крест. О вы, которые любили, зачем вы бродите окрест?»
В простоте душевной Тарабрин считал свою подругу гениальной и мучился рядом с ней от собственной бездарности.
Однажды он осмелился показать ей свои стихи.
Мышка пробежала глазами мятые листы, молча сложила их в папку и защебетала как ни в чем не бывало:
— Ты знаешь, я вчера шла домой… Листья падали и шуршали, как гигантские мыши… Мне показалось, что они меня зовут куда-то далеко!..
— Постой! — перебил ее Иван. — Ты ничего не сказала про это. — Его ладонь нервно теребила исчерканные страницы.
Мышка опустила глаза и нехотя улыбнулась:
— А, это… Понимаешь, твои стихи, конечно, хорошие, но… — Она смущенно потупилась, надеясь, что он все поймет сам.
— Значит, все это ерунда? — напрямик спросил он, комкая листы.
— Я бы не сказала, — промямлила Мышка. — Только как-то все…
Понимаешь, нельзя в грязной обуви входить в чистый храм поэзии.
— Ты права! — мрачно отрезал Иван. — С этим покончено!
Больше стихов он не писал.
Его рассказы Мышке понравились куда больше. Или она лишь делала вид, что они ей нравились? Ведь в области прозы ей не страшны были конкуренты.
— Чувствуется первобытная правда, — задумчиво Произнесла Мышка, машинально перелистывая страницы ученической тетради. — Скажи, Ваня, в рассказе «На воде» под именем Лилианы, студентки, которая презирала мужиков в грязных сапогах, ты вывел меня, да?
Тарабрин неожиданно смутился.
— Это собирательный образ, — нашелся он.
— Ну как же, — не отступала Мышка, — черная прядь колечком на щеке, влажные, зовущие глаза… Это же я!
Тарабрин только пожал плечами. Действительно, во время написания рассказа он думал о Мышке, томился ею, мечтал о ней.
— Выходит, ты ненавидишь меня, — неожиданно вывела Мышка. — Точнее, ненавидишь таких, как я, — тонких, интеллигентных, думающих. Мы все для тебя — классовые враги. Ты нас презираешь за то, что мы слишком умно рассуждаем об искусстве, да? Ты любишь только деревенских, а все остальные для тебя просто не люди — нелюди. И не спорь! — Она обидчиво повысила голос. — Ну, .подумай, разве я такая, как эта Лилиана? — Она прижалась жестким лакированным завитком к его худой, обметанной щетиной щеке.
— Нет, — фальшиво произнес он. — Ничего общего! Он сунул ноги в сапоги, снял с гвоздя гитару. И, держа углом рта потухшую беломорину, запел хрипловатым надтреснутым голосом незамысловатую песню: