Евангелие от палача - Вайнер Георгий Александрович. Страница 78
Господи, как глупо устроен мир! Этот скверный, недалекий человечишко, в своем кабинете мигом превращавший умнейших людей в безмозглых недоумков, сейчас искренне верил, что я эксгумировал его вонючего папашу только для того, чтобы облегчить жизнь кровожадным бездельникам из Особой инспекции! И эта недалекость была мне порукой в том, что он сыграет свою роль с блеском до самого занавеса. И я его помиловал. Объявил ему зловеще, что под свою ответственность откладываю исполнение приговора.
— Не дай Бог тебе, Лютостанский, когда-нибудь огорчить меня… — И, не слушая его слюняных благодарностей и сопливых клятв, приказал:
— Подготовь справку по делу Наноса. Через пару дней полетим в Усольлиг.
— И вы тоже? — счастливо задохнулся Лютостанский. — И я тоже. И Мерзон. — Мерзон-то зачем? — возник из своих мокрых руин этот слизень. — Затем, что хотя ты у нас и умник, а Мерзону Наннос поверит скорее… Вот так возник в моей судьбе Элиэйзер Наннос. Дед моего будущего зятя. Моя, оказывается, родня.
Ресторан вокруг нас жил бешеной гормональной жизнью. Отравленная спиртом кровь с ревом била в слабые мозги отдыхающих, избыток расщепленных жиров томил предстательные железы, и оргазм обжорства вспучивал их, как пещеристые тела. Биохимия. Благодать органических процессов.
Мистический идиотизм физики: не меняя пространства, мы полетали с Магнустом маленько во времени, и оказалось, что тут все переменилось. Нетронутая еда на столе окаменела, овощи превратились в торф, а мясо стало углем. Мерцающий рудный блеск пустых бутылок. Зеленоватые сталагмиты минеральных вод. Планета с воем крутилась подо мной. Как заводная юла. Шустро накручивал земной шарик годы, десятилетия. Неустойчивый юркий шар. Орбис террарум. О прекрасный наш голубой террариум! Все к худшему в этом худшем из миров!
Нет больше терпежу. Хорошо бы все это закончить побыстрее. Сказал ему:
— По-твоему, выходит, что я убийца? — Безусловно, — с готовностью подтвердил Магнуст. — Ошибочку даете, господин хороший. Убийца — тот, кто убивает, нарушая закон. А не тот, кто поступает согласно действующим установлениям. — Тот, кто убивает по закону, называется «палач». — Палач? Может быть, и палач. Ты меня этим словом не обидишь. Палач так палач. Нормальный государственный служащий. Я вот только хотел напомнить тебе… — О чем?
— По законам всего мира палач не может и не должен оценивать правосудность приговора. Это в его компетенцию не входит, милый ты мой друг. И ответственности за исполнение не правосудного приговора он тоже не несет. Вот так-то! Нет такого закона! И обвинять меня поэтому ни в чем нельзя, поскольку это противоречило бы фундаментальной идее юриспруденции: нуллюм кримен, нуллюм пёниа сине леге — нет преступления, нет и ответственности, если нет закона. Все понятно?
— Понятно. Боюсь, господин полковник, вы недооцениваете серьезность моих намерений… — А именно? — Трибунал, который судил Адольфа Эйхмана… — Незаконно судил? — перебил я. — Ваш трибунал совершил ужасное 6еззаконие, придав обратную силу закону… — Трибунал, который судил Адольфа Энхмана, — невозмутимо повторил Магнуст, — показал миру, как надо обращаться с политическими бандитами и людоедами. И если вы не будете отвечать на мои вопросы, я с вами поступлю очень жестоко. Но сейчас вы утомлены, пьяны и напуганы, поэтому пользы от вас мало. Так что поезжайте домой, выспитесь, и завтра мы продолжим разговор. — А вам не приходит в голову, что я могу не захотеть завтра с вими разговаривать? — Нет, не приходит. Вы захотите. И станете со мной разговаривать. — Занятно, — хмыкнул я. — И не боитесь, что я на вас пожалуюсь нашим властям?
— Нет, не боюсь.
— Почему?
— Потому что вы очень хотите жить. А это теперь зависит от меня. Вы мне мало в чем признались, но и я ведь вам не все рассказал. Самое интересное — впереди, — пообещал Магнуст и засмеялся мерзко.
У меня было острое желание ударить его под столом мыском ботинка в голень, по надкостнице — резким, крушащим тычком, чтобы покатился он с воем по паркету, визжа от непереносимой боли, прижимая к себе раздробленную ногу. Но не ударил. Потому что был утомлен, пьян и напуган. Не пьян — похмелен.
Магнуст вынул бумажник, и, когда он раскрывал его, я заметил толстый зеленый пресс полсотенных. Незаконных. У иностранца не может быть такой пачки пятидесятирублевых ассигнаций. В банке им разменивают деньги только на красненькие десятки. А у этого змея — пресс полсотенных. Где-то здесь есть у него база. Не у Майки же, голодранки, он взял эту пачку. Магнуст положил на стол купюру — неплохая плата за бутылку боржоми и разговор со мной, — встал и, не прощаясь, ушел. Я смотрел ему вслед — как он легко и гибко шел через зал к выходу, в вестибюль, где его должен был рассмотреть и запомнить навсегда Ковшук, и решимость сегодня убивать Магнуста быстро таяла во мне. Я был не в форме. И удача сегодня жила от меня отдельно. Весь фарт от меня перетек к Магнусту. Да и все преимущества первой атаки были у него. Мне сейчас бежать за ним вприпрыжку глупо. Окапываться надо глубже. Дальше запускать в свои окопы. Удар нанесем из обороны. Как учил наш придурковатый Первый маршал Ворошилов: малой кровью на чужой территории.
Провал памяти. Рында со счетом в руких. Грохот и визг оркестра. Пляшущие, скачущие, орущие люди. Мечущиеся вокруг морды. Жующие мокрые губы. Чья-то борода в объедках. Отсвечивающие багрянцем лысины. Трясущиеся сиськи.
Подмигивание цветомузыки. Кастратское завывание певца. Мягкое пихание наливными жопами. Сиреневый сумрак вестибюля. Белые брыла щек швейцарского адмирала. — До завтра, Степан… Даст Бог, завтра все и заделаем… — Как скажешь…
Дождь на дворе. Хорошо бы лечь лицом в талый снег. Компресс из лужи. Хочется пить. Пить. Холодной воды. Или поесть снегу. Хочется солоноватой снежной каши во рту, остудить перегревшийся загнанный мотор. А снег вокруг — пополам с грязью. Такого снега принесли Моисею Когану. Прямо с тротуара наскребли в фаянсовую плевательницу.
Он сказал, что если дадут снега — подпишет все протоколы. Минька уже три дня мудохал его по-страшному. И главное — не давал спать. Пытка бессонницей — штука посильнее всякого битья. А вместе с битьем — беспроигрышная. В этом вопросе все рассчитано, опробовано, проверено. Допрос заканчивают на рассвете. Конвой доставляет подследственного в камеру без пятнадцати минут шесть, и он падает в койку, как в омут. И ровно в шесть — побудка. Подъем!
Сидеть нельзя, опираться о стену нельзя, стоять с закрытыми глазами нельзя.
Вертухай цепко сторожит порученного ему «бессонника» и, чуть тот опустит ресницы, распахивает «волчок». -Эй ты, на "К"! Не спать! Открой глаза! Под веками «бессонника» — толченое стекло, перец, угли. Подследственных во «внутрянке» зовут не по фамилиям. По первой букве фамилии — на "А", на "Б", на "В". Это чтоб в соседней камере подельщика не опознали. На все буквы идет перекличка, только на "Ы" да твёрдый-мягкий знаки нет клиентов. В тумане, и бурой пелене, в полуобмороке дотягивает «бессонник» до отбоя. И спит двенадцать — пятнадцать минут. Тюремный доктор Зодиев научно доказал, что в таком режиме человек недели две не помирает. И с ума не сходит. Ничего ему не делается. Сговорчивее становится — это да. Ну а в двадцать два пятнадцать отворяется дверь, вертухай за ухо сволакивает хрипящего «бессонника»:
— Заключенный! На "К"! Подъем! На допрос!… Следователь выспался днем, а если и среди ночи подопрет — сон заморит, то всегда можно часок-другой придавить в соседнем пустом кабинете, а конвой посторожит стоящего посреди комнаты к зека. Это называется «выстойка»: настольная лампа-двухсотка — в глаза, стоять смирно, не облокачиваться, не опираться. Потерявшего сознание обливают водой, поднимают — и все снова! — Подпишешь? — Нет! — Стой дальше, сука рваная!… И стоит дальше. До пяти часов тридцати минут утра. Допрос лкончен — в камеру. Пятнадцать минут — черное, полное кошмаров оцепенение воспаленного мозга, и — «Подъем!». — Эй ты, на "К"! Не спать! Не спать, курва!… Открой глаза!… До двадцати двух. Отбой. Багровая волна кричащего сна. Па-адъе-ом! На допрос!… И так без остановки. Лично я не видел ни одного «бессонница», выдержавшего больше десяти дней. За этим рубежом личность человека умирает — остается кусок мяса, просто не понимающий, что есть страх, любовь, преданность, клятвы. Есть только ад — в нем самом. И есть недостижимый рай — сон. И мечта о сне становится равной стремлению к жизни, а жизнь — как бесконечный сладкий сон — сравнивается со смертью. И на этом уравнении: ЖИЗНЬ = СНУ = СМЕРТИ — доказываются любые теории времени.