Умножающий печаль - Вайнер Аркадий Александрович. Страница 16
АЛЕКСАНДР СЕРЕБРОВСКИЙ: КАРНАВАЛ САМОЗВАНЦЕВ
Гаишники перекрыли для нас встречное движение, пока машины переползали на внешнюю полосу кольцевой дороги — все, поехали домой!
Серега заткнулся в угол салона, подавленно и сердито молчал.
— Жаль, что ты мент, полицейский. А не японский поэт. Мог бы написать стихотворение, элегантное танку в стиле дзен, — сообщил я Сереге. — Такого типа: «Ночью я проехал мимо своей могилы. Из тьмы в никуда…»
Ордынцев подозрительно посмотрел на меня:
— Але, а ты почему велел забрать меня прямо из аэропорта? Ты что-то знал?
Меня стал разбирать смех — до чего же люди ни черта не понимают в происходящем вокруг, с ними самими. Но строго и уверенно судят!
— Ты знал? — приступал ко мне Серега.
— Ну даешь! У тебя мания величия! По наивности тебе кажется, что ты к этому имеешь отношение. Все это, — я показал пальцем себе за спину, туда, где медленно исчезало мерцающее зарево, — имеет отношение только к 86 миллионам баксов. Должен тебе сказать, что это о-очень серьезная сумма, и те, кто растырил ее по оффшорным банкам, не хотят, чтобы веселый босяк Смаглий тут начал болтать глупости на следствии! Просто ему не надо было попадаться тебе в руки. Вот и все…
— Выходит, если бы я его не отловил… — задумчиво сказал Серега.
— Конечно! — заверил я его. — Смаглий нарушил правила игры — он попался. Проиграл — плати…
— В той игре, что я играю, у меня есть роль. Я — сыщик. А получается, что я еще и судья. И отчасти — палач…
— Не морочь голову! Никакой у тебя отдельной игры нет. И быть не может! — твердо остановил я его. — Мы все играем одну громадную, очень интересную игру, и никого не спрашивают о согласии. Играем все! Постарайся ни к чему всерьез не относиться — мы все на сумасшедшем карнавале самозванцев. Это бал воров с непрерывным переодеванием, все в нелепых масках и чужих костюмах. Гримасы, ужимки, комичные кошмары…
— Там был кошмар настоящий. Там убили моих товарищей, — просто сказал Сергей.
Я перебил его:
— Знаю! Сделай выбор: или глубокая скорбь по этому печальному поводу, или безмерная радость, что тебя там не было. Слава Богу, жив. Жив! Радуйся!
— Эта формула не из человеческой жизни, а из мира твоих рвотных цифр…
— Не ври, не ври, не ври! Себе самому не ври. Это и есть человеческая жизнь! Тебе и поскорбеть охота, я ребят очень жалко, и порадоваться за избавление от погибели нужно, а делать это прилюдно неловко…
— А почему неловко? — всерьез спросил Сергей.
— А потому что мир, в котором мы живем, не требует чувств, а требует только знаков, одни рисунки чувств…
— И что он требует от меня сейчас?
— О, мир гримас и ужимок требует знаков сердечной скорби и страшной клятвы гнева и отмщения! Ты клятву дай и плюнь на все это! Тебе пора взрослеть. Лучше позаботься о себе. И обо мне…
— Сань!
— А?
— Ты стал ужасной сволочью.
— Глупости! С годами люди не меняются… Чуток количественно. Ты, я, Кот Бойко — такие же, как мы были в детстве. Просто выросли… Черти.
У бокового входа в гостиницу «Интерконтиненталь» стоит реанимобиль — мерседесовский автобус в раскраске «скорой помощи». Несколько поздних зевак, скучающий милиционер. Из дверей отеля санитары выносят носилки, на которых лежит укрытый до подбородка простыней мертвый охранник Валера.
Николай Иваныч возникает в изголовье носилок, отгораживая их от досужих прохожих. Распахивает заднюю дверцу, носилки вкатывают в кузов, фельдшер говорит громко:
— Инфаркт… Скорее всего — задней стенки…
Николай Иваныч захлопывает дверцу. Коротко вскрикнула сирена, реанимобиль помчал мертвого пациента на неведомый погост.
КОТ БОЙКО: КРОШКА МОЯ
С ума можно сойти — как душевно кормят в «Бетимпексе»! Лора сновала по кухне, расставляя на столе яства, угощения и выпивку, которые мы добыли из бездонного баула. Они не помещались на столешнице, и Лора их пристраивала в беспорядке на буфете, плите и подоконнике.
В тесном неудобном пространстве она двигалась сноровисто, ловко, я смотрел на нее — сказочное, нездешнее, неотсюдное животное, гибкое, быстрое, тонкое, с гривой золотисто-рыжих, будто дымящихся волос, — и каждый раз, как она пробегала мимо, я быстро целовал ее-в круглую поджаристую попку, в грудь, в упругий и нежный живот, в плечи, в затылок. Она тихонько, будто испуганно, взвизгивала, как струнка на гитаре, и вроде бы сердито говорила:
— Ну перестань!… Сейчас все уроню!… Не мешай!… Но любой маршрут прокладывала ближе к табуреточке, на которой я восседал, как давеча Леонид Парфенов, рассказывающий о моих былых подвигах.
А может быть, плюнуть на все и замуроваться в этой фатере навсегда? Лора будет мой бочонок Амантильядо. Никогда и никуда больше не соваться…
— Все! Готово! Прошу за стол!
Икра, осетрина, семга, крабы, ростбиф, салаты, овощи, расстегаи к супу и мясо в блестящих ресторанных судках и на подносах. Я вспомнил, что, как наркоман в ломке, второй день во рту маковой соломки не держал, проглотил кусок осетрины и заорал:
— Господи! Наслаждение, близкое к половому!
— Сколько же ты заплатил за это? — усаживаясь за стол, простодушно восхитилась Лора. — Состояние!
— Не преувеличивай… Одного черта пришлось обмануть, а его помощника-балду пришибить. И пожалуйста — кушать подано!
— Ну что ты выдумываешь всегда! — засмеялась Лора. — Наверное, все свои тюремные деньги потратил…
— О да! Я там круто заработал! — серьезно согласился я. — Но за ужин я рассчитывался не деньгами, а безналичными. Можно сказать — опытом.
— Это как?
— Понимаешь, ты не в курсе, есть мировая система финансовых операций — продажа опыта, — глотая огромные куски, просвещал я подругу. — Тюремный опыт — это высоколиквидный капитал для безналичных расчетов. Вроде пластиковых кредит-кард. Если нет налички, платишь из этого капитала. Коли счет невелик — получаешь сдачу…
— Ну объясни мне, Кот, почему ты такой врун?
— Не веришь? Мне — пламенному бойцу за правду? — тяжело огорчился я. — Меня всю жизнь называют Господин Правда. Мистер Тру. Месье Лаверите. Геноссе Вархайт. Коммунисты для своей газеты мое имя скрали, «Правдой» назвались…
Я достал из кармана пиджака пачку Валеркиных денег, показал Лоре:
— Вот сдача за ужин. А ты мне не веришь, крошка моя… И тут на меня напал приступ неудержимого хохота. Я давился едой, слезы выступили, а я все хохотал неостановимо.
— Ты чего? — испуганно спросила Лора.
— Как раз в тот момент, когда меня упрятали в зверинец, во всех кабаках горланили песню «Крошка моя, хорошо с тобой нам вместе…».
Я вскочил со своей колченогой табуреточки, обнял Лору и стал кружиться с ней по кухне, распевая «Крошка моя, хорошо с тобой нам вместе».
Маленькая моя, несмышленая, бессмысленная, сладкая, глупая совсем. Крошка моя! Кто здесь тебя ласкал и пользовал, кто пел с тобой и танцевал на непроходимой кухне, кто летал на продавленном ковре-самолете? Пока меня не было? Пока меня отгрузили в клетку? Тысячу дней, тысячу ночей! Неужто ждала меня? Это, конечно, вряд ли. Не бывает.
Да и не важно. Я ведь идеалист и знаю наверняка: тысячу дней здесь не было жизни, раз здесь не было меня. И не могла ты здесь хряпаться тысячу ночей — тебя не было. Я верю в это несокрушимо. Хотя бы потому, чтоб не думать, что делали в эти тысячу ночей мой дружок Александр Серебровский и самая вожделенная женщина на земле — Марина.
Марина, моя несбыточная мечта о прошлом. Моя окаянная память о неслучившемся. Моя истекающая жизнь, никчемушная и бестолковая.
Марина, любимая моя, проклятая.
Нет, нет, нет! И знать ничего не хочу! Жизнь — это не то, что с нами происходит, а то, как мы к этому относимся.
Поцеловал Лору и сказал ласково:
— Девушка, дай я тебя покиссаю! Ты и есть та самая беда, с которой надо ночь переспать. Утром все будет замечательно. Мы будем петь и смеяться, как дети…