Бедный расточитель - Вайс Эрнст. Страница 10
— Ну, говори! Как все это случилось?
Я молчал в еще большем замешательстве. После долгой паузы отец сказал матери:
— Я считаю, что школа поступила чрезвычайно безответственно, ничего не сообщив нам, а ты как думаешь? Вот дела, вот дела! Неужели же не было писем от педагогического совета? Ведь они должны были быть, разумеется! Нет?
Я стоял, спрятавшись за маминым креслом. Теперь следовало действовать, и не долго думая я вышел из-за прикрытия и встал на защиту матери, которая изменилась в лице. Она побледнела как мел, и милая ее головка поникла над ручкой кресла.
— Да, письма были!
— Тебя кто спрашивает? — сказал отец, поворачиваясь ко мне.
— Три письма.
— Три, — прошептал отец, — и я ничего об этом не знал?
Он наклонился над матерью, которая сидела, съежившись, в кресле и лихорадочно теребила шуршащие складки платья, пытаясь засунуть пальцы в крошечный боковой кармашек.
Конечно, я встал между матерью и ним и сказал:
— Да, три: в ноябре, в декабре и в январе.
— Но разве их не полагается подписывать? — спросил отец.
— Я сам подписал, — сказал я тихо.
— Как, ты? Разве не я должен их подписывать?
— Я подделал твою подпись.
— Как мог ты подделать мой почерк? — спросил он озадаченно.
— Я упражнялся, пока не научился.
— А как ты получил эти письма?
— Получил, и все, — ответил я упрямо. — Все три.
— Он подделал мою подпись, но я не могу этому поверить, — произнес отец беззвучно. — Не плачь, — обратился он к матери. — Нет, я все еще не верю. Он не лжет, мальчик? Или все-таки…
Он вспомнил о вырванном из тетради листке, я ведь утверждал, что купил его.
— Или, может быть, все-таки лжет, то есть сейчас говорит правду, — добавил отец, заикаясь.
Мать невольно улыбнулась. Отец никогда не заикался. А ведь в юности он был заикой и только крайним напряжением воли избавился от этого. Улыбка сквозь слезы придала матери такое очарование, что отец был растроган.
Грубо, но все-таки дружелюбно он схватил меня за плечо, и, может быть, все еще кончилось бы благополучно, если бы не появление злосчастного Луки. Он вошел, не постучав, его багрово-синяя рожа горела злорадством и жаждой мести. Вытянувшись перед отцом, словно солдат, он громко отрапортовал:
— Господин доцент, горит!
— Что горит? Где горит? — разом вскричали родители.
По квартире действительно распространился запах гари. Мать вскочила, в ужасе глядя на меня и на отца.
— Где? Здесь, внизу? Наверху? — спросила она.
— Наверху! Наверху! — произнес Лука.
В эту минуту вбежала наша Валли, бледная как смерть. Ее белый передник был покрыт копотью, мокрые руки побагровели, а прекрасные черные, словно вишни, глаза слезились от дыма.
— Что случилось? — спокойно спросил отец.
Девушка закашлялась. Она была очень привязана ко мне и, может быть, даже немного влюблена. И теперь она попыталась сказать что-то моей матери, но отец не дал ей и слова вымолвить.
— Извольте мне сказать наконец, в чем там дело? — заорал он на девушку.
Валли сжала губы. Она терпела приказания только от матери и от меня. Впрочем, я никогда к ним не прибегал.
— Так, — сказал отец. — Значит, от меня существуют секреты в моем собственном доме?
Запах гари рассеялся.
Дрожа от волнения и гнева, — мой поступок страшно поразил его, хотя он ни за что не признался бы в этом, — отец поднялся по устланной бархатной дорожкой лестнице, ведущей наверх, и здесь, в моей комнате, наступила развязка.
Так как было холодно, мать приказала затопить в столовой. Горничная, питавшая ко мне слепую любовь и жалевшая мальчика, которого, по ее мнению, воспитывали слишком сурово, протопила и в моей комнате, то есть сунула в печь несколько раскаленных углей, «жар», и сразу же убежала, чтобы ее не застали на месте преступления. Пламя охватило учебник по душевным болезням и набор драгоценных галстуков. Сейчас все это в беспорядке валялось на мокром ковре и еще продолжало дымиться.
— Это моя книга! — установил отец. — Ты украл ее из библиотеки.
— Нет, он не украл, нет, — вступилась за меня мать. — Мой мальчик не крадет.
— Ну еще бы, он ведь тоже принадлежит к вашему благородному роду, — злобно отрезал отец. — А это вот, — он отпихнул ногой толстую связку пестрых галстуков, — это тоже твое? Может быть, ему это дали? Это ты тоже украл?
— Нет, — сказал я.
— Врешь! — крикнул отец и ударил меня кулаком по спине. Это было первое телесное наказание, которому он подверг меня, и он тотчас же в этом раскаялся. Я заплакал горькими слезами.
— Не реви, — сказал он мягче, — успокойся! Скажи правду. Откуда у тебя галстуки? Как мог ты покуситься на чужую собственность? Они не испорчены? Можно их возвратить? Где они куплены? Лука! — крикнул он. — Подите сюда! Нет, постойте, я позову вас. Как ты мог? Неужели мы, — и он тотчас же примирился с матерью, в то время как между мною и ним тихо разверзлась глубокая пропасть, на долгие годы, — неужели мы не подарили бы тебе новый галстук, если бы ты попросил? Сын, — почти прошипел он сквозь стиснутые зубы, — мы не заслужили этого. Но мы ничего не скажем Луке. Одевайся скорее — пальто, шляпу, перчатки. Я пойду с тобой. Ты, прошу тебя, тоже, — обратился он к матери и попытался улыбнуться.
Эта судорожная улыбка резнула меня по сердцу, она запечатлела самую тяжелую минуту моей юности.
— Мы все трое пойдем в магазин, возместим убыток. И все будет улажено. Кража не карается, если убыток возмещен раньше, чем о ней заявлено.
— Папа, я за все заплатил.
— Заплатил? За шесть галстуков, добротных, дорогих? — Его острый глаз мгновенно оценил их качество.
— Это для тебя. Все для тебя. Я хотел подарить их тебе ко дню рождения. Я спрятал их в печку. Они нечаянно загорелись, но за них заплачено все, все сполна.
— Нет, ты украл их, — сказал отец, внезапно растроганный. — Просто представить себе невозможно, на что только способен этакий шалопай в переходном возрасте.
— Ты всегда носишь галстуки, вывернутые наизнанку, правда? — сказал я, стараясь задобрить его; я же знал, что не смогу быть счастлив без него. — И я подумал, что эти галстуки понравятся тебе, я выбрал самые лучшие.
— Выбрал! — воскликнул отец, не то ужаснувшись, не то обрадовавшись. На него произвело глубокое впечатление то, что я украл ради него. — Выбрал, выбрал дюжину лучших галстуков…
— Всего шесть!..
— Всего шесть! — рассмеялся он, обнажая свои прекрасные зубы. Мать, горничная и даже мрачный Лука в дверях рассмеялись тоже.
— Всего шесть! Всего шесть! И уходит и забывает заплатить. Конечно, ведь всем известно, что это мой сын, все знают мое имя, знают, что нужно только послать нам счет, и он будет оплачен. Может быть, ты уже получила его? — спросил он, поворачиваясь к матери. — Случается, — продолжал он шутливо и весело, — что и моя сударыня супруга выбирает в дорогих магазинах лучшие вещи, всегда по дюжине, нет, по полдюжине, потом приходят счета… Не правда ли? Мальчик! Никогда больше не делай этого.
Я глядел на него. Я боготворил его. Не могу назвать мое чувство иначе. Но именно потому, что я любил его, я должен был нанести ему удар, я должен был подвергнуть его испытанию, я должен был сделать ему больно, не знаю, как объяснить это, но знаю, что я должен был сделать то, что я сделал.
— Нет, папа, — сказал я, — ты не понял меня, я заплатил за все. Ты знаешь ведь, как…
Он все еще не понимал. Он беспомощно посмотрел на мать. Как редко бывал он беспомощен, как он околдовал этим мое сердце.
— Я тоже ничего не знаю, — сказала мать. — Он ничего мне не сказал.
Отец сел на мой детский стул, подозрительно затрещавший под его тяжестью.
— Ну, довольно, — сказал он покорно. — Расскажи все, ничего не утаивая, я должен уйти, у меня операция. — Он посмотрел на часы. Было только четверть двенадцатого. Табель я принес без четверти одиннадцать.
— Я купил эти вещи на свои деньги. Ты дал мне семь раз по золотому. Галстуки стоили сорок одну крону. В них четыре локтя ширины. В обыкновенных только три.