Бедный расточитель - Вайс Эрнст. Страница 8
Я бросил задачу и, тяжело дыша, откинулся назад. Лоб мой покрылся испариной. Я не мог решить первую задачу. Получался все тот же бессмысленный результат. Я видел, что не стоит доводить ее до конца, и перечеркнул все решения. Третья задача была, правда, трудной, но с ней я все-таки мог справиться. Кое-как я решил ее. Во время десятиминутной перемены мы принялись сравнивать наши ответы, и тут выяснилось, что вторую и третью задачи я решил неверно. Зато решение первой задачи, которое в своем безумном нетерпении я перечеркнул, было правильным.
Домой я вернулся в отчаянии. Мать не понимала, что со мной. Я напомнил ей о подписях. Она заплакала, умоляя меня все уладить. Словно это зависело от меня! Впрочем, еще не все было потеряно. Моя латинская работа была хорошей. Я знал это. Если математик отнесется ко мне снисходительно, все может окончиться благополучно.
Но я с тяжелым сердцем думал о деньгах, которых у меня не хватало. Потребовать у Перикла эти две кроны обратно — значило нарушить наши правила чести. У матери? Она рассердилась и стукнула меня по голове спицами, которые как раз держала в руке.
— Опять деньги? Постарайся сначала перейти в другой класс.
Она не понимала, что это для меня значит. Я рассказал ей все.
— Твой друг должен вернуть тебе деньги.
Я молчал.
— Ты, право, слишком легкомыслен, — прибавила она, — и за это я тебя расцелую.
Я отвернулся. Она горячо поцеловала меня. Мне хотелось плакать.
Мои беды множились. Неужели образок, который я получил от мальчика в сумасшедшем доме, не принесет мне счастья? Неужели воля моя не одолеет «дедушку рока», как мы говорили? Моя работа по латыни была слишком хорошей для плохого ученика. Учитель не поверил, что я написал ее сам. Я никогда не давал повода заподозрить меня в плутовстве — больше, чем это было у нас принято, разумеется. Но из чрезмерного чувства справедливости преподаватель вызвал меня и еще нескольких мальчиков, работы которых стояли на грани между удовлетворительной и неудовлетворительной отметками, и предложил нам остаться после школы и написать проверочную работу, которая и будет решающей. Мы все согласились, я с очень тяжелым сердцем. И недаром. Моя повторная работа оказалась хуже, чем у других. Злой умысел был налицо, и педагогический совет постановил проучить меня и провалить. Я знал это, но не желал в это верить.
Вокруг каждого ученика, которому грозила подобная участь, образовывался круг почитателей или сочувствующих. Несчастье уважают заранее. Теперь я понял, что беда уже неотвратима. Если бы я по крайней мере сохранил деньги в целости!
Но нет, если бы я их даже сохранил, я все же провалился бы и навлек позор на своего знаменитого отца. Позор? А может быть, славу? Со времени посещения дома умалишенных, — оно мне снилось, оно взбудоражило меня гораздо сильнее, чем встреча с пилигримами, — а особенно после ужаса, который я пережил во время урока математики, я находился в состоянии такого отчаяния и такого возбуждения, что начал вести себя самым непонятным образом.
Прежде всего я совсем перестал готовить уроки. Я достал целую охапку книг из библиотеки отца — непонятно, как он этого не заметил, — и до поздней ночи просиживал над учебниками и атласами, покуда в этом хаосе не отыскал книг о душевных болезнях. Я совершенно не знал, как называются болезни, от которых лечат в домах умалишенных. Подростку эти книги были так же недоступны, как книги о глазных болезнях.
Зато мне были доступны иллюстрации и фотографии сумасшедших, например их глаза, и в связи с проснувшейся чувственностью они производили на меня самое неизгладимое впечатление, в котором соединялось все: напряжение, сладостно-страшное бессилие и безволие и немедленно вслед за этим вспышка воли, радостная, счастливая…
Нет, безнадежные больные — их удивительные жуткие лица и фигуры чернели на белых листах бумаги — не оттолкнут меня, как моего отца. Охваченный манией величия, я был убежден, что сумею при помощи лекарства, нет, вернее, операции, излечить их.
Образ мальчика с седыми волосами (впрочем, был ли он действительно моим ровесником?) запечатлелся у меня в душе. Я таскал все больше книг, я клал их себе под подушку вместо кошелька и, проснувшись утром, сразу принимался за чтение. Я ничего уже из них не переписывал. Некоторые абзацы я знал наизусть и запоминал их легко, хотя и не понимая, со всем бешенством опьянения и со всей его бесцельной силой, не имеющей ничего общего с действительностью.
Мой кошелек не интересовал меня больше или интересовал совсем в другом смысле и по особой причине. Впоследствии я никогда не мог понять, что двигало мною тогда, но, вероятно, это было какое-то очень сокровенное чувство. Вместо того чтобы пополнить сумму, доверенную мне отцом, я сделал все, чтобы промотать ее без остатка. И я еще гордился этим, я опьянялся своим мотовством.
В один из этих дней, после школы, ко мне подошел мой друг. Он принес две кроны и неловко совал их мне в руку. Шел дождь. На мне была толстая суконная пелерина. Он был маленький, а я высокий. Я взял его под руку, накрыл своей пелериной, и мы отправились в путь. Помнится, мы говорили мало и, уж во всяком случае, не о планах на будущее и не о школе, которую мы оба ненавидели. Как потом выяснилось, в этом зимнем семестре только мы с ним и провалились. Денег я у него не взял.
Не знаю, говорил ли он правду. Но я врал вовсю. Я заявил, будто получил большое наследство от отца, потом опомнился и добавил, что, конечно, я подразумеваю деда с отцовской стороны. В сундуке с одеждой и книгами я нашел будто бы важные рецепты для лечения душевнобольных, «сумасшедших», а на самом дне сундука стальную коробочку с золотыми монетами — по десять крон каждая.
Я почувствовал, как он вздрогнул от изумления, — мы были под одной пелериной. Я остановился и накинул ему на голову капюшон. Потом я пошарил у себя в карманах, сделал вид, что забыл золотые дома, и натешился его застенчивой улыбкой. Наконец, когда мы снова зашагали под пелериной, нарочно шлепая по лужам, я небрежно сказал:
— Ах нет, оказывается, я захватил несколько монет, так, горсточку.
Едва дыша, он уставился на меня.
— Настоящий! — сказал я и попробовал золотой на зуб, как это сделал давеча сумасшедший. — Разумеется, я закачу вам пир. Мы с тобой пригласим ребят. Чем же нам угостить их?
Мы решили купить мои любимые яства — атласные подушечки, которые продавались в больших стеклянных банках, маринованные огурцы, потом еще турецкие сигареты — Перикл уже научился курить. В качестве напитков мы решили предложить гостям на выбор мадеру, — это вино пили у нас дома, но я еще никогда его не пил, — и тминную водку, которую очень расхваливал отец Перикла.
В тот же вечер мы покончили со всеми покупками и под прикрытием пелерины перетащили их к нему домой. Пир, разумеется, должен был состояться у Перикла, он считался хозяином. Сияя от гордости, Перикл смотрел на меня сверкающими косыми глазами, теперь, впрочем, они казались мне прекрасными, и обещал позаботиться обо всем. Конечно, мы решили пригласить всех провалившихся — мы не знали, что окажемся в единственном числе, — а кроме того, первого ученика. Нам казалось это «здорово смешным».
— А чего бы ты хотел для себя? — спросил я в отчаянии, ибо, несмотря на все мое фанфаронство и громкий смех, основным моим чувством было все-таки отчаяние. Мне хотелось на оставшиеся деньги сделать подарки на память Периклу и моему отцу. Он отказался. Впрочем, из наших с ним разговоров я знал, что он интересуется философией. Я пошел с ним в книжную лавку, оставил его дожидаться на улице и гордо спросил самую дорогую книгу по философии. Приказчик посмотрел на меня с удивлением и принес книгу подержанную и поэтому относительно дешевую. Я вдруг почувствовал усталость. Я велел завернуть книгу и отдал ее моему другу. Подарок его не обрадовал. Я увидел, что и он притих.
Раздачу табелей назначили на конец недели, а сегодня была среда. Я побрел домой.
На другой день мы пригласили гостей — самых слабых и самых сильных учеников. Кто именно провалился, было еще неизвестно.