Гибель 31-го отдела - Вале Пер. Страница 18

— Да.

— И вы, конечно, не скажете в чем?

— Нет.

Хозяин встал и подошел к окну.

— Я переехал сюда, когда этот район только начали заселять. Это было не так уж давно. И вскоре я поступил в концерн: меня привел туда несчастный случай.

— Несчастный случай?

— До этого я служил в другом журнале. Вы, наверно, такого и не помните. Его издавали социал-демократическая партия и объединение профсоюзов. Это был последний крупный журнал в стране, не зависящий от концерна. У него были свои амбиции, культурные в частности, хотя положение на этом фронте начало заметно ухудшаться.

— Культурные амбиции?

— Ну да, он ратовал за настоящее искусство и поэзию, публиковал серьезные рассказы и тому подобное. Я не силен в этих вопросах, я репортер, я занимался политическими и социальными проблемами.

— Вы были социал-демократом?

— Я был радикалом. Точнее говоря, я принадлежал к крайнему левому крылу социал-демократов, но об этом я и сам не догадывался.

— Дальше.

— Дела шли далеко не блестяще. Журнал почти не давал дохода, хотя и убытков тоже не приносил. Он имел довольно большой круг читателей, которые ему доверяли. И вообще он служил единственным противовесом всем журналам концерна, он боролся с концерном и с издательством, он критиковал его, отчасти прямо, отчасти косвенно, благодаря самому факту своего существования.

— Как?

— Полемические статьи, передовицы, критические выступления. Честный и серьезный подход к поднимаемым вопросам. Деятели Дома, разумеется, ненавидели его лютой ненавистью и наносили ответные удары, но уже на свой лад.

— Как?

— Они увеличивали выпуск безликих массовых серий и развлекательных журналов, а кроме того, они ловко использовали повальную тенденцию современных людей.

— Какую тенденцию?

— Рассматривать картинки, вместо того чтобы читать текст, или если уж читать, то по крайней мере ничего не значащий вздор, а не такие статьи, которые заставляют думать, волноваться, занимать определенную позицию. К сожалению, именно так обстояло дело уже в мое время.

Рассказчик по-прежнему стоял у окна спиной к посетителю.

— Этот феномен именуется мозговой ленью и является, как говорят, неизбежным следствием, своего рода возрастной болезнью телевизионного века.

Над домом пророкотал самолет. Южнее поселка в нескольких милях от него была посадочная площадка, откуда ежедневно вылетали большие группы людей, чтобы провести свой отпуск за границей, в “специально для этой цели отведенных местах с благоприятными условиями”. Такие поездки были доступны со всех точек зрения. Иенсен и сам один раз соблазнился и съездил за границу, но повторять этот эксперимент не желал.

— Словом, это было в те времена, когда многие все еще думали, что спад половой активности вызван радиоактивными осадками. Припоминаете?

— Да.

— Ну, с нашими читателями концерн сладить не мог. Это был круг не такой уж большой, но зато тесно сплоченный. И наш журнал был им очень нужен. Он служил для них последней отдушиной. Я думаю, издательство больше всего ненавидело нас именно по этой причине. Но нам все-таки казалось, что им с нами не совладать.

Он обернулся и взглянул на Иенсена.

— Сейчас последуют всякие сложности. Я ведь говорил, что так просто это не объяснишь.

— Продолжайте. Что было дальше?

Рассказчик чуть заметно улыбнулся и сел на диван.

— Что было дальше? Самое неожиданное. Они просто-напросто купили нас со всеми потрохами. Чин чином, с персоналом, с идеологией и прочим хламом. За наличные. Или, если перевернуть по-другому: партия и объединение профсоюзов продали нас врагу.

— Почему?

— Ну, это трудней объяснить. Мы стояли на распутье. Единое общество принимало вполне зримые черты. История-то давняя. А знаете, что я думаю?

— Нет.

— Как раз тогда социализм в других странах, преодолев все трудности, сумел сплотить людей, помог им осознать себя людьми сделал их свободнее, увереннее, сильнее духовно, показал, чем может и должен стать труд для человека, пробудил человеческую личность к активной деятельности, воспитал в ней чувство ответственности… Мы со своей стороны все так же превосходили их по уровню материального производства, и близилось время, когда следовало использовать на практике наш общий опыт. А получилось по-другому. Развитие пошло другим путем. Вам не трудно следить за ходом моих рассуждений?

— Ничуть.

— Здесь всех настолько ослепило сознание собственного превосходства, все головы были настолько забиты верой в успех так называемой практической политики (грубо говоря, у нас считали, что нам посчастливилось примирить и чуть ли не соединить марксизм с плутократией), что наши социалисты сами признали социализм излишним. Впрочем, реакционные теоретики предсказывали это много лет назад. Далее последовали определенные перемены в партийной программе. Из нее просто-напросто вычеркнули тот раздел, где говорилось о том, какой опасностью чревато становление Единого общества. Шаг за шагом партия отказалась от всех основных положений своей программы. И одновременно следом за всеобщим оглуплением наступала духовная реакция. Вы понимаете, к чему я веду?

— Не совсем.

— Тогда-то и была предпринята попытка сблизить крайние точки зрения в различных вопросах. Мысль сама по себе, возможно, не столь дурная, но все методы, которыми пользовались для осуществления ее, сводились к фигуре умолчания, точнее, замалчивания: замалчивали трудности, замалчивали противоречия. Каждую проблему опутывали ложью. Через нее перескакивали путем неуклонного повышения материального уровня, ее обволакивали бездумной болтовней газеты, радио, телевидение. Вместо фигового листка на эту болтовню навесили термин “занимательные беседы” и надеялись, что замалчиваемые болезни в ходе времени исчезнут сами собой. Но вышло по-другому. Личность почувствовала, что физически она вполне ублаготворена, зато морально над ней учредили опеку; политика, общество стали понятиями расплывчатыми и непостижимыми, все было вполне терпимо и все мало привлекательно. Наступила растерянность, сменившаяся у некоторых равнодушием. А на самом дне притаился беспричинный страх. Да, страх, — повторил он. — Перед чем — не знаю. А вы случайно не знаете?

Иенсен все так же без выражения смотрел на него.

— Может, страх перед жизнью, как это нередко бывает, и самое абсурдное заключалось в том, что внешне жизнь становилась все лучше. На весь протокол какие-нибудь три кляксы: алкоголизм, падение рождаемости, увеличение числа самоубийств. Но говорить об этом считается неприличным — так было, так есть.

Он умолк. И Иенсен не нарушил молчания.

— Одно из положений, распространившееся на все общество сверху донизу — пусть даже никто до сих пор не рискнул произнести его вслух, — сводится к следующему: все должно приносить выгоду. Самое ужасное, что именно эта доктрина и побудила профсоюзы и партию запродать нас тем, кого мы в ту пору считали своими заклятыми, врагами. Нас продали ради денег, а не ради того, чтобы избавиться от нашей откровенности и радикализма. Только потом они осознали двойную выгоду такой сделки.

— И от этого вы ожесточились?

Рассказчик, казалось, не понял вопроса.

— Но даже и не это больше всего оскорбило и унизило нас. Больше всего оскорбило и унизило нас то обстоятельство, что все это делалось без нашего ведома, на высшем уровне, над нашими головами. Мы-то воображали, будто играем определенную роль, будто все, что мы говорим, и все, что мы собой представляем, а заодно и те, кого мы представляем, имеют вес, достаточный по меньшей мере для того, чтобы нас поставили в известность, как намерены с нами обойтись. Но мы напрасно обольщались. Весь вопрос был улажен с глазу на глаз двумя бизнесменами в рабочем порядке. Один из них был шеф издательства, другой — глава объединения профсоюзов. Затем сделку довели до сведения премьер-министра и партии, чтобы те уладили кое-какие практические детали. Тех, чьи имена пользовались известностью, и тех, кто занимал у нас руководящие посты, рассовали по всяким синекурам в правлении концерна, а остальные пошли в придачу. Самым незначительным просто указали на дверь. Я принадлежал к промежуточной категории. Вот как оно было. С таким же успехом это могло произойти в средние века. Так бывало всегда. Это доказало нам, сотрудникам журнала, что мы ничего не значим и ни на что не способны. Это было страшней всего. Это было смертоубийством. Это убило идею.