Гибель 31-го отдела - Вале Пер. Страница 28

Помолчав с минуту, Иенсен как бы невзначай спросил:

— Вы признаете, что отправили руководителям концерна анонимное письмо угрожающего содержания?

Хозяин пропустил этот вопрос мимо ушей.

— Тридцать первый, или, как его еще называют, особый отдел, является самым важным отделом концерна.

— Я уже наслышан об этом. Чем занимается тридцать первый?

— Ничем, — ответил хозяин. — Ничем он не занимается.

— Объясните.

Хозяин поднялся с места и мгновенно взял со стола лист бумаги и шариковую ручку, не нарушив при этом безупречного порядка. Затем он снова сел, положил бумагу так, чтобы ее край совпал с линией узора на скатерти, а ручку положил сверху, параллельно верхнему краю листа. Затем он пристально поглядел на посетителя.

— Ладно, — сказал он. — Попытаюсь объяснить.

Иенсен взглянул на часы: девятнадцать часов двадцать девять минут. В его распоряжении оставалось четыре с половиной часа.

— Вы торопитесь, господин комиссар?

— Да, очень.

— Попытаюсь быть кратким по возможности. Итак, если я вас правильно понял, вы спрашиваете, чем занимается тридцать первый?

— Да.

— Я уже дал вам вполне исчерпывающий ответ: ничем. И по мере того как я буду развивать свой ответ, он будет становиться все менее и менее исчерпывающим. Как это ни грустно. Вы поняли?

— Нет.

— Не удивительно. Надеюсь, вы все-таки поймете раньше или позже. Это вопрос жизни. И смерти.

Тут хозяин замолчал секунд на тридцать, и за это время в нем произошла какая-то перемена. Когда он заговорил снова, он показался Иенсену неуверенным и слабым, хотя и более оживленным, чем прежде.

— Проще всего, если я буду говорить о себе самом. Я вырос в интеллигентной семье, я воспитан в гуманистических традициях. Отец мой был преподавателем университета, сам я пять лет проучился в академии. И не в теперешней, а в тогдашней, где гуманитарные факультеты были гуманитарными не только по наименованию. Вы хорошо представляете себе, что это значит?

— Нет.

— Ну, все я не могу объяснять. Это завело бы нас слишком далеко. Я допускаю, что вы забыли значение тех терминов, которые я употребляю, но вы не могли вообще не слышать их. И следовательно, вы рано или поздно по ходу моего рассказа вспомните их значение и уловите взаимосвязь.

Иенсен отложил ручку и прислушался.

— Как я уже говорил вам в начале, я избрал своей специальностью вопросы культуры отчасти потому, что не надеялся стать когда-нибудь настоящим писателем. Я просто не вытянул бы, хотя писать было для меня жизненной потребностью. И почти единственным увлечением.

Пауза. Мелкий дождь застучал в окно.

— Я много лет возглавлял отдел культуры в одной частной газете. На ее страницах не только печатались статьи об искусстве литературе, музыке и тому подобном, там велись и дискуссии. Для меня, как и для многих других, важней всего были именно такие дискуссии. Они затрагивали довольно широкий круг вопросов, практически говоря, они касались всех сторон общественной жизни, причем далеко не все высказанные взгляды были так уж до конца продуманы и неуязвимы.

Иенсен сделал едва заметное движение.

— Погодите, — сказал хозяин и поднял правую руку. — Я, кажется, догадываюсь, что вы хотите сказать. Да, конечно, эти статьи могли встревожить людей, порою огорчить или раздосадовать, испугать или рассердить. Они никого не гладили по шерстке, о чем бы ни шла речь — об идеях, общественных институтах или отдельных личностях. Мы, другими словами, я и еще кое-кто, считали это правильным.

Иенсен довел до конца прерванное движение и засек время: 19.45.

— Говорили, правда, — задумчиво продолжал хозяин, — будто критика и нападки достигали иногда такой остроты, что некоторые объекты их кончали жизнь самоубийством.

Молчание продолжалось несколько секунд. Дождь все так же стучал в окно.

— Кое-кого из нас называли радикалами от культуры, но радикалами были все мы, без исключения, независимо от того, где мы работали — в частных газетах или в социал-демократических. Я со своей стороны не сразу это понял. Кстати сказать, политика интересовала меня далеко не в первую очередь. И вообще, мне не внушали доверия политические деятели. Они казались мне людьми неполноценными, как в общечеловеческом плане, так и в образовательном.

Иенсен забарабанил пальцами по краю стола.

— Понимаю, понимаю, вы хотите, чтобы я скорей перешел к делу, грустно отметил хозяин. — Точно так же не внушали мне доверия еженедельные издания. И здесь я был более последователен и убежден. На мой взгляд, эти издания уже давно не приносили ничего, кроме вреда. То есть они, разумеется, выполняли какую-то свою задачу, какой бы она ни была, и, следовательно, имели право на существование, но из этого никоим образом не следовало, что они имеют право на мирное существование. Я немало потратил времени, чтобы хорошенько ударить по тому, что они называют своей идеологией, чтобы вскрыть ее сущность и уничтожить ее. Я посвятил этому немало статей и одну книгу дискуссионного порядка.

Он улыбнулся чуть заметно.

— Эта книга отнюдь не снискала мне расположение тех, кто протежировал еженедельной печати. Помнится, еженедельники даже называли меня врагом номер один. Но с тех пор прошел немалый срок.

Хозяин умолк и провел несколько линий, вместе напоминающих диаграмму. Линии были изящными и тонкими. Должно быть, у него была искусная рука.

— А теперь пойдем навстречу запросам нашего времени и попытаемся коротко и просто изложить длинную и запутанную историю. Структура общества начала изменяться сперва медленно и незаметно, потом — с головокружительной быстротой. Слова “благоденствие” и “единое общество” начали произноситься все чаще, покуда оба эти явления не слились в нечто цельное и не были признаны неотделимыми одно от другого. Сначала тревожные симптомы не бросались в глаза — жилищный кризис исчез, преступность падала, молодежные проблемы близились к полному разрешению. Одновременно и неотвратимо, как ледниковый период, наступала неизбежная духовная реакция. Повторяю: тревожные симптомы поначалу не бросались в глаза. Только немногие из нас держались настороженно. Я думаю, вы не хуже меня знаете, что произошло потом?

Иенсен не ответил. Новое, какое-то странное чувство начало захватывать его. Чувство одиночества, изоляции, словно и он, и этот маленький человечек в очках вместе очутились под стеклянным — точнее, пластмассовым — колпаком или на стенде какого-нибудь музея.

— Для нас важней всего было, конечно, то обстоятельство, что вся публицистика начала сливаться воедино, что владельцы продавали издательство за издательством, газету за газетой концерну, и всякий раз это мотивировалось соображениями экономической выгоды. Все шло прекрасно, до такой степени прекрасно, что те, кто пытался отныне выступить с критикой, чувствовали себя в положении пресловутой собаки, которая лает на луну. И люди, считавшиеся предусмотрительными, уже начали высказываться в том смысле, что глупо поднимать дискуссию вокруг вопросов, по которым, собственно, не может быть двух мнений. Лично я думал иначе, пусть из упрямства или фанатизма. И небольшой число деятелей культуры — этот термин был тогда в ходу — думало так же, как я.

Опять в комнате воцарилась тишина, и шум дождя больше не нарушал ее.

— Концерн пожрал и ту газету, где работал я. Не помню точно, когда это произошло. Во всяком случае, это явилось заключительным звеном в длинной цепи всевозможных слияний и перепродаж через подставных лиц и даже не вызвало сколько-нибудь громкого отклика. Мой отдел и без того усох до минимума. А под конец его и вовсе ликвидировали — за ненадобностью. В практическом плане это означало, что я лишился средств к существованию. Та же участь постигла моих коллег из других газет и кое-кого из наших авторов. По непонятному стечению обстоятельств работы не нашлось только для наиболее упрямых и ершистых. Причину я понял лишь много позже. Извините, я принесу попить. Вы случайно не хотите?