Дом, который построил Дед - Васильев Борис Львович. Страница 79
— Я — заместитель по борьбе с бандитизмом, саботажем и спекуляцией, Кучнов. Так-то. — Владимир насладился ужасом хозяина, приятным правом отныне называть его по фамилии, точно подследственного, и милостиво добавил: — Ладно, замнем. Пока.
— Я… Я все отдал, все, добровольно. У меня — документ.
— И не уплотнили вас. Странно, странно.
— Так ведь…
Убирая со стола, Фотишна сновала между столовой и кухней, и Кучнов всякий раз переставал говорить, когда она появлялась. Но для Владимира старой няньки словно не существовало, и голоса он не понижал.
— Мой совет — съезжать добровольно. Домик я тебе, так и быть, подберу. По-родственному.
— Так не мой дом. Вашего батюшки. Я как бы съемщик. Ответственный.
— Знаю, перед кем ты ответственный. И это тоже учти. И собирайся. Только не стащи ничего, это теперь — народное достояние. Вилки-ложки тоже народные. Свое, лично нажитое, можешь взять. Завтра-послезавтра приду. Не бойся, не обижу.
— А лавка?
Василий Парамонович цеплялся за последнюю соломинку, Владимир это понял. Лавка была разрешена властями, при любой судьбе дома оставалась собственностью Кучнова. И поэтому Владимир сменил следовательский тон на почти дружественный.
— Морока это, Василий Парамонович. Сейчас любая собственность противоречит идее равенства, сам понимаешь. Завтра издадут декрет, и сгорит твоя лавчонка. Я тебе другое предложу, получше. Я тебя на службу устрою. По снабжению, ты ведь в этом деле мастак. Ну… Пяти дней хватит, чтобы с лавкой как-то устроить? Покупателя найти?
— Да кто же сейчас купит?
— Обменяй. Глаза закрою.
Кучнов был настолько потрясен, что не нашел в себе сил проводить дорогого гостя. Ноги стали ватными, дрожало все в нем, и сердце щемило. Оля всё еще возилась с ребенком, да Владимир и не рвался прощаться с ней. Просил передать привет.
— Сиди. В своем доме я дорогу знаю.
Кивнул хозяину и пошел по-хозяйски. В передней ждала Фотишна.
— Ты ведь здесь жить будешь, Володенька. Я хоть и старая, а вижу остро.
— Ты тоже собирайся. У меня — секретная служба, а старые болтливы.
Фотишна боялась, что у Оли «молоко прогоркнет», Кучнов вообще теперь всего боялся, но ни молоко не прогоркло, ни Василий Парамонович особо не сплоховал, загнав лавку за два мешка ржаной муки. Владимир появился раньше, чем обещал. На пролетке, которую не отпустил.
— Собирайся, домик покажу. Ты не поедешь, сестра?
Ольга шла на него молча. Он удивленно попятился, непроизвольно подняв руки к лицу.
— Вот и нет родни. Нет ни у тебя, ни у меня. Нет.
— Что значит? Семья…
— Семья — не родня, и ты понял, о чем я говорю. У нас нет родни, у нас с тобой, братец. Как у собак: это им все равно, в какой конуре жить. И мне все равно. Все равно, все равно.
И ушла. Владимир опустил руки, одернул тужурку.
— Ну? Едешь смотреть?
— Еду, еду, — торопливо сказал Кучнов.
Домик — три комнаты с кухней, стоял недалеко за Молоховскими воротами. К нему примыкал крохотный садик с двумя яблонями и мещанский палисадничек перед фасадом.
— Вот это — твой дом, — сказал Владимир. — Законный. Нравится?
— Крышу перекрыть…
— Перекроешь. Это — документ на владение. Ты теперь — домохозяин. И конечно, ответственный.
— А служба?
— Переедешь, устроишься, меня найдешь. Не бойся, не обману, родные все-таки. Чтоб там Ольга не выдумывала.
Через три дня Кучновы переехали в тихий дом на тихой мещанской улочке. Переезжали утром, а вечером того же дня под опустевший родительский кров переселился и Владимир. И стал ждать жену с тещей и тестем, которому тоже обещали службу в Смоленске.
2
Впервые после тюрьмы Варя увидела себя лишь наутро после того дня, когда Минин увез ее. Тогда она толком ничего не воспринимала, не видела, а только смотрела, и Федос Платонович очень старался, чтобы она смотрела, а не вглядывалась в себя. Показывал ей домик, стоящий на возвышенности в начале Покровской горы. Уютный домик на три комнаты с верандой, выходящей в сад, где росли старые груши, вишни и яблони. Напротив через ложбинку располагался точно такой же домик, а выше их еще один, побольше. А совсем рядом рос огромный, в четыре охвата, древний дуб, и ветви его затеняли калитку участка.
— Славно здесь, тихо, покойно. Соседи хорошие, добрые соседи, помогают, чем могут. Тут все друг другу помогают, иначе не проживешь. У нас с тобой таганок имеется, лучины я наколол много…
— Завтра. Можно я лягу? Куда-нибудь. И укрой меня потеплее.
— Что значит куда-нибудь? Вот твоя комната, Варенька.
Минин уходил рано, и Варя проснулась, когда его уже не было. Она ощущала себя спокойно опустошенной, будто отплакала, вчера похоронив, кого-то близкого, очень родного, которого уже не воскресишь, не встретишь, не услышишь. И поняла, что простилась она с собой — той, прежней, веселой и смешливой. Та Варя осталась там, во вчерашнем дне и позавчерашней ночи. «Прощай, Варенька, — она грустно улыбнулась. — У меня есть лишь наши дети, наш Леонид, отец, Таня, тетя Руфина. Я вернусь к ним, но не сейчас. Сейчас я должна быть здесь. Должна — в память об Анне». И подумав так, поняла, что и вправду похоронила Анну: Минин не мог ее спасти.
Она нагрела на таганке воды, вылила ее в таз и распустила волосы. Тряхнув головой, перебросила на грудь и обмерла. Концы ее длинных черных кос, которые так любил перебирать Леонид, были седыми. Что-то опять оборвалось в ней, она ринулась искать зеркало, но здесь жили мужчины, и ей с трудом удалось найти кривой осколок, перед которым они брились. Она взглянула в него, как заглянула бы, вероятно, в бездну, не узнала себя самою, собственного, вероятно, исхудалого лица, провалившихся глаз, заострившегося носика, но… но волосы были черными, только над левым виском виднелся седой клок. Варя плакала, зарыдала навзрыд обильными, облегченными слезами.
Через неделю, окрепнув и решительно обрезав седые концы волос. Варя пошла работать в госпиталь. Санитаркой в самую тяжелую палату, по собственному настоянию. Так она понимала свой долг перед Анной Вонвонлярской, о которой никогда более не заговаривала с Федосом Платоновичем, не желая ставить его в неловкое положение. «Не проси», — завещала ей Анна, и Варя берегла Минина, ясно осознав, что Анне уже никто не в силах помочь.
Вставали они рано, но Федос Платонович всегда поднимался раньше, чтобы принести воды, наколоть дров, вскипятить чайник. Минин получал паек, на двоих хватало, тем более что дома они не обедали, да и ужинали вместе нечасто. А если и случалось встречаться, никогда не говорила о страшных подвалах бывшего дома Кучновых.
— Новый заместитель начальника следственной части прибыл, — как-то сказал он. — Алексеев из Вязьмы. Я к тому, что занял он ваш дом.
— А Ольгу куда? На улицу?
— Куда-то переселили. Если хочешь, узнаю.
— Не надо, — сказала Варя. — Чем меньше знаешь, тем легче жить.
Она не испытала никаких чувств: что значила потеря дома, где она выросла, где оставались любимые книги, ноты, старые куклы, отцовский прокуренный кабинет, по сравнению со всеми иными потерями? Память? Память оборвалась там, на краю обрыва, глухой ночью среди покорно, даже торопливо раздевавшихся мужчин. Так отсекли от нее ее прошлое, оставив только настоящее, только мгновение до команды. И Варя жила настоящим: дети, госпиталь, муж. А дом… Она ощутила скорее злое торжество, чем сожаление, и почти холодно отметила, что это — возмездие, а, значит, оно справедливо. И расстроилась не из-за дома, а из-за этого холодного, мстительного торжества. «Вот и меня переделали, — невесело подумалось ей. — Перековали, как это теперь называется. На все четыре копыта».
А вскоре появилась Татьяна. Внезапно, с соленьями и вареньями, луком, салом, мукой. Не зная толком адреса, приехала на службу к мужу, откуда они сразу же покатили домой. И когда Варя поздним вечером вернулась из госпиталя, ее ждал накрытый стол, застенчиво счастливый Федос Платонович и заплаканная сестра.