Дом, который построил Дед - Васильев Борис Львович. Страница 80

— Варя! Варенька моя!

— Что случилось? Дети? Отец?

— Ничего, ничего, все здоровы. Но я знаю, все знаю.

— А-а, — равнодушно сказала Варвара. — Ничего ты не знаешь.

Ночью к ней пришла Таня, и Варя знала, что она непременно придет. Теплая, счастливая. Юркнула под одеяло, как в детстве.

— Разбудила?

— Я ждала. Хорошо, когда делятся счастьем.

— Ты мне все расскажешь. Все. Это необходимо, надо избавиться.

— От чего?

— От гнета.

Варя помолчала, но потом начала рассказывать. Ровно, почти спокойно, с массой важных для нее подробностей, потому что без них невозможно было обойтись, и одна Таня могла понять, что они значат, И не плакала, только часто отирала слезы, которые катились сами собой. Говорила до самого утра, и Минин не тревожил их, тихо готовя завтрак на таганке. Горьковатый дымок горевших щепок проникал в комнату, напоминая, что впереди — день, а позади — ночь, и Варя чувствовала, как уходит из нее непомерный груз пережитого.

С приездом Татьяны жизнь стала легче и даже веселее. Таня создала семью, и все почувствовали, что живут не просто рядом, но — в семье, где у каждого свои обязанности, а у всех вместе — общие заботы, хлопоты, радости. Не сразу, не вдруг, но Варя становилась иной. Не прежней — прежней она стать уже не могла, — но спокойной, даже улыбчивой. Рассказывала о госпитале, о раненых, чуточку хвасталась, что назначили младшей палатной сестрой, интересовалась, что происходит в городе, в Москве, на фронтах. Минин приносил газеты, объяснял, выдумывал смешные истории. Хорошие были вечера вокруг керосиновой лампы в уютном домике на Покровской горе, но жизнь текла за его стенами в извилистом русле.

— Ко мне Кучнов заходил, — сказал Минин, вернувшись со службы. — Фотишна умерла. Завтра отпевание.

— Отстрадалась наша Фотишна, — вздохнула Таня. — Помнишь, Варя, мы гуляли с нею по Блонью — мама еще жива была. Мячик я на клумбу забросила, а она велела достать. А я городового боялась, и тогда Оля…

— Я не пойду, — вдруг сказала Варвара. — Поставь за меня свечку Домне Фотиевне.

— Как можно, Варя? Ведь на кладбище, последний поклон.

— Фотишна простит. Не верь — вот третий закон нового мира. Двум меня научила Анна, а третьему — родная сестра.

— Варенька, но причем же…

— Не могу, — резко перебила Варвара и ушла в свою комнату.

— Ты бесчувственная! — со слезами закричала Таня. — Это же Фотишна, наша Фотишна, как же можно…

— Ей можно, — Минин обнял жену. — А ты непременно иди. И поставь за Варю свечку.

Таня так и сделала. Попрощалась с Фотишной — убогие были похороны, и служба поспешная, испуганная какая-то, — поставила свечки, обещала зайти на сороковины в новый домик Кучновых поглядеть на племянника, увидеть, как обжились. О том, кто занял их особняк, Таня не спросила, а Оля говорить не решилась.

Варя выслушала рассказ о похоронах равнодушно, что очень задело Таню. Не потому, что смерть старушки, давно ставшей родной для Олексиных, ее не тронула: причина была внутри, а не снаружи. В эту ночь случилась гроза, Варя впервые закрыла форточку и проснулась вдруг, среди ночи, когда и гроза-то уже отгремела, от необъяснимого ужаса и удушья. Вскочила, распахнула форточку; удушье прошло, но ощущение ужаса мучило еще долго. Это очень насторожило Варю: она решила, что у нее неблагополучно с нервами, запомнившими на всю жизнь спертый воздух подвала, и твердо решила никогда не закрывать форточку, потому что свежий ветерок не позволял появляться воспоминаниям и кошмарам. И всю жизнь спала так, как решила, даже в самые лютые морозы.

А в пятницу — Варя всегда не любила пятниц и поэтому запомнила, — в пятницу вернулась поздно после суточного дежурства. Думала, что все спят, вошла тихо, но никто не спал, и Минин торжественно поднял над головою письмо:

— Танцуй, Варенька!

3

«Варенька, родная!

Не знаю, прочитаешь ли ты эти строчки. Комиссар нашего полка пишет официальный запрос, но я на всякий случай вложу в него личное письмо. Авось, не выбросят, и оно каким-нибудь чудом попадет к тебе. Из суеверия не буду ставить ни номера, ни даты — чудо должно быть чудом.

Где ты, Варенька? Ольга написала, что ты была в Смоленске, но уехала, а куда, она не знает. Если ты в Княжом, мое письмо вряд ли тебя найдет, но я верю в невероятное свое везенье, потому что мне везет. Я цел и невредим, утвержден в должности командира полка, но положение на фронте сложное, и дальше ближних тылов не отпускают.

Отвлекли, извини, Бога ради. Вылазку мы отбили, меня не зацепило, а руки дрожат от того, что пришлось помахать шашкой. Смешно, твой пехотинец иногда пересаживается на коня, но такова уж эта война. А конь у меня чудный, хорошо выезжен и отчаян, как абрек. Мне его подарил комбриг Григорий Иванович, правда, сначала крепко обругав. Но — за дело.

Господи, что это я — о себе да о себе! Как наши дети? Здоровы ли? Как ты, милая моя Варенька, как все наши? Я даже не знаю, о чем спрашивать, потому что давно не видел вас, не слышал о вас, — все только в воспоминаниях. И я каждый вечер перед тем, как уснуть, вспоминаю вас, будто листаю альбом. Тот альбом, который Таня показывала Лерочке Вологодовой. Это было в день сорокалетия кончины твоей бабушки, когда я уже был на фронте. Дело в том, что я встретил Леру, жену героического начдива. Она — дочь Надежды Ивановны и ничего не знает о своих родителях, как я о тебе и детях.

Как я мечтаю увидеть вас! Верующим все-таки легче в тяжкие времена.

Адрес моей воинской почты — в официальном запросе. Говорят, что эта связь теперь налажена. Буду ждать, ждать, ждать.

Целую черные кудри твои. Твой Леонид Старшов.

Р.S. Перечитал. Полный сумбур, извини. Ведь посылаю на деревню дедушке, как Ванька Жуков. И все же надеюсь.

Л.С.»

4

Беднела усадьба в Княжом. Расстались с прислугой, которой нечем было платить и мало чем стало кормить, генерал валил старые деревья в саду, чтобы не возить из лесу, сам пилил, сам колол. Руфина Эрастовна занималась детьми, хозяйством, чем могла, помогла единственной оставшейся по собственному желанию без жалованья одинокой вдове-солдатке Мироновне да тайком, через ей одной ведомых перекупщиков, сбыла за бесценок фамильные драгоценности.

Село нищало тоже, хотя и не так заметно. С отъездом Татьяны оборвалась ниточка, занятые своими трудами и хлопотами сельчане в усадьбе почти не появлялись. Единственно, кто наведывался регулярно, был священник отец Лонгин с матушкой Серафимой Игнатьевной. Помогал генералу заготавливать дрова, уничтожать сад, матушка Серафима разбила огород на месте цветника, учила ухаживать за ним, и Руфина Эрастовна с яростным энтузиазмом сражалась за урожай.

— Смутился народ, — сказал отец Лонгин, наслаждаясь чаем после праведных трудов.

— Возмутился, — поправил генерал.

— Пока еще нет, пока Господь миловал. Возмущение, Николай Иванович, есть внешнее действие, а смущение — духовное. Дух народа смущен, опоры лишившись. Мечется народ в душе своей, страдает, тверди взыскует.

— Опора — оглобля.

— Господь упаси. У нас душа не отстоялась еще, не то что у немцев там или французов. Ее легко взбаламутить, только раскачай. И тогда муть со дна поднимается, слепнет духовно народ, Бога перестает зреть перед собою.

— Да, — вздохнул Олексин. — Зреть перестает. Он вообще незрелый, русский человек. Скулы у него сводит.

После физической работы у генерала всегда болела искалеченная нога. Он терпел, никому не жаловался, но боль — отвлекала.

— Я — о духовности, а вы — о материальном.

— Я тоже о духовности. Кислый дух пошел. С перегаром.

— Без церкви нам никак нельзя, — гнул свое отец Лонгин. — А большевики этого не понимают. Вот трутень из ячейки на каждой сходке орет, что религия-де опиум для народа.

— Опиум — лекарство, — уточнил генерал: боль донимала. — В этом смысле вы правы.