Утоли моя печали - Васильев Борис Львович. Страница 35

Так торжественно и благостно звучало описание коронации в журналах и газетах того времени. Но в дневниках и письмах свидетели были куда откровеннее:

«…Корона царя так была велика, что ему приходилось ее поддерживать, чтобы она совсем не свалилась…»

«…Бледный, утомленный, с большой императорской короной, нахлобученной до ушей, придавленный тяжелой парчовой, подбитой горностаем, неуклюжею порфирою, Николай Второй казался не величавым императором всея Руси, не центром грандиозной процессии, состоявшей из бесчисленных представителей всевозможных учреждений, классов, сословий, народностей громадного государства, а жалким провинциальным актером в роли императора…»

3

Надя и Феничка бегали посмотреть если не на коронацию, то хотя бы на коронационную суету Москвы. Народу оказалось много, протолкались весь день, устали, но с Ваней Каляевым так нигде и не встретились. Ни случайно, ни нарочно.

Вечером Роман Трифонович вывез семейство полюбоваться иллюминацией. На отличной паре вороных – сначала по центру города, где парные экипажи пропускали беспрепятственно, а затем и на Воробьевы горы, откуда залитая огнями Москва была как на ладони. И они радостно узнавали знакомые очертания церквей, башен и ворот.

– Первопрестольной любуетесь?

Гора с горой не сходится, но с Василием Ивановичем Немировичем-Данченко в тот вечер пути сошлись. И Хомяков весьма этому случаю обрадовался, поскольку гостей из гордости не приглашал, а Николай и ставший уже почти своим Викентий Корнелиевич отсутствовали по делам служебным.

– Ужинаем у нас, Василий Иванович. Отказов не принимаю.

– Помилуй, друг мой, мне статью писать.

– Ночью напишешь.

– Вот в Петербурге никогда бы не встретились, ни на каком гулянии, – говорил Немирович-Данченко на обратном пути. – Хоть там и улицы пошире, и площади попросторнее.

– Почему ж так?

– Петербуржец, Роман Трифонович, только перед собой и смотрит, точно на препятствие какое налететь боится, а москвич – всегда по сторонам зыркает. И если на другой стороне Тверской приятеля увидит, то тут же непременно остановится и заорет на всю улицу: «Иван Иваныч, а я-то вчера банчок у Петрова все-таки сорвал!» Это же принципиальная и чрезвычайно характерная разница, господа, а потому – да здравствует Москва!

– Только в этом и отличие? – спросила Варвара, скорее поддерживая разговор, чем и впрямь интересуясь.

– Не только, Варвара Ивановна, не только. Петербуржец вежлив и прохладен, как первый морозец, а москвич грубоват и аппетитен, как тертый калач с пылу, с жару. Крепенький, теплый и ароматный. Не отсюда ли и поговорка пошла?

– Глаз у тебя, Василий Иванович, по-журналистски пристрелян, – улыбнулся Хомяков.

– Глаз обязательно пристрелянным должен быть. Верно, Надежда Ивановна? Кстати, поклон вам и благодарность от волостных старшин. Очень вы им помогли.

– Знаете, мне хотелось им помочь.

– И они это вмиг почувствовали. Простые люди нашу господскую искренность чувствуют сразу, потому как исключительно редко с душевной искренностью в жизни встречаются. Чувствуют и очень ценят. Очень. Учтите это, коллега.

Наде было приятно до смущения. Хорошо, был вечер, улица, по которой сыто рысили кони, не освещена, и румянца ее никто не успел заметить.

– Значит, второй экзамен я тоже сдала?

– Сдали, мадемуазель, сдали, но сколько их еще впереди!

– Сколько же?

– У журналиста каждый день – новый экзамен. Такая уж у нас с вами профессия.

Наденька слушала, чистосердечно полагая, что и впрямь уже сдала некий экзамен, что известный корреспондент оценил ее способности, что отныне ей требуется только опыт и – ну, чуть-чуть, совсем немного! – протекции авторитетного лица. Конечно, само словцо-то звучало довольно омерзительно, но Надя утешала себя тем, что ее цель выглядела вполне достойно. И после ужина, когда все способствовало приятному отдыху за коньяком, кофе и ликерами, рискнула продолжить этот разговор:

– Василий Иванович, смею ли я рассчитывать на вашу протекцию, если вы одобрите то, что я когда-нибудь напишу?

– Нет, еще раз – нет, и ни в коем случае, – не задумываясь и весьма сурово отрезал Немирович-Данченко. – Есть профессии, в которых это не просто невозможно или неэтично, а которым это противопоказано категорически. Нельзя по протекции стать артистом, художником, писателем или журналистом, к примеру. Такие профессии штурмуют в одиночку, водружая победное знамя без посторонней помощи. Тогда вам обеспечена не только карьера, но и признание коллег. Впрочем, место признания может занять и остракизм, и открытая недоброжелательность, но это уже нечто, напоминающее орден святаго Андрея Первозванного: признание вашей несомненной исключительности.

– Недоброжелательное признание? – переспросил Хомяков. – Некое доказательство от противного существует не только в богемной среде. Зависть – черта общечеловеческая, почему она никогда не бывает инстинктивной. А за журналистикой – будущее, так что готовься к житейским неприятностям, Надюша.

– Тут мы с тобой, Роман Трифонович, сходимся полностью, – оживился Василий Иванович. – Я тоже считаю, что при развитии цивилизации журналистика обречена превратиться в простую передачу фактов, в информацию о текущих событиях, если угодно. Журналистам уже некогда будет ни размышлять, ни сравнивать, потому что их затопят факты. Сейчас уже опробуется искровой способ связи, насколько мне известно. Я безгранично верю в прогресс и убежден, что вскоре этот способ станет простым, надежным и, главное, быстрым. И тогда информация получит возможность идти в ногу с событиями и даже, вероятно, предсказывать их. И тут уж кто успел, тот и победитель.

– И что же в этом дурного? – спросила Варвара: она пыталась поддерживать разговор, хотя ей было совсем неинтересно и очень хотелось спать.

– Дурное – в лавине фактов, предполагающих их отбор и дозировку. С чем ознакомить почтеннейшую публику, на что намекнуть, а о чем и вовсе промолчать.