Утоли моя печали - Васильев Борис Львович. Страница 36
– Да, политики двадцатого века получат могучее оружие воздействия на людские души, – сказал Хомяков. – Если под политикой разуметь ее сущность, то есть один из способов достижения власти, то господа политики будущего приобретут воистину огромные возможности. Диктаторский приоритет формы над содержанием.
– Форма и содержание – диалектические понятия, – возразила Наденька. – А вы, господа, рассуждаете о реальной будущей жизни. О практике, но не о теории.
– Ты права, если подразумеваешь природу, Надюша. Да, в ней все подчинено диалектическому равновесию формы и содержания, а если оно где-то нарушается, вступают в действие законы, открытые Дарвином, и все опять на какое-то время приходит в равновесие, потому что в природе господствует инстинкт. Но в человеческом обществе господствует воля. Одного ли человека, группы людей или определенного класса – это не столь уж важно. Важно, что эта воля подкреплена силой. Армией, полицией, капиталом.
– И что же далее, дядя Роман?
– А далее – как прикажете. Прикажете, и форма будет сохранена вопреки требованиям содержания. Или, наоборот, разрушим форму во имя сохранения устаревшего содержания. В человеческом обществе все в руках людей, а не мудрой, неспешной и оглядчивой матушки-природы, Надюша.
– Отсюда – бунты, мятежи, революции, которые всегда есть сигнал воспаленных противоречий между формой и содержанием, – добавил Василий Иванович. – И всегда только через кровь, через муки людские.
– А у нас, в России, есть равновесие между формой и содержанием?
– Увы, Надежда Ивановна, – Немирович-Данченко беспомощно развел руками.
– Есть упоение формой, – проворчал Хомяков. – Восторг перед нею. Ради этого неуемного восторга заново возродили кирасы, ментики, закоснелые ритуалы, которые мы упорно выдаем за исторические традиции. А главное – значимость мундира как такового. Он заменяет собою природную смекалку, инициативу, ум, совесть и нравственность. В России до сей поры куда лучше родиться в поношенном отцовском мундире, нежели в собственной богоданной рубашке.
– Браво, Роман Трифонович, – рассмеялся Василий Иванович. – Прекрасный спич. Между прочим, Европа это давно поняла и сейчас прилагает все усилия, чтобы разумно и спокойно уменьшить разрыв между формой и содержанием. Но, к сожалению, у нас – свой путь. Особый. Непонятно, правда, куда.
– Прямиком в революцию, – убежденно сказал Хомяков. – В бунт, беспощадный, но, даст Бог, в грядущий раз не слишком уж бессмысленный.
– Какое мрачное предсказание, – вздохнула Варвара. – Бог с вами, господа.
– Мрачное – может быть, не спорю. Но не такое уж необоснованное, коли вспомнить, о чем мы начали этот разговор. Если в двадцатом веке искровой способ передачи известий, о котором говорил Василий Иванович, и впрямь станет массовым, правители получат страшное оружие воздействия на темные людские массы. При полной безграмотности нашего народа это особенно опасно: русский человек приучен верить словам, как ребенок.
– Поэтому его очень легко превратить в толпу, – вздохнул Немирович-Данченко. – А толпа – всегда зверь. Скопище вмиг потерявших рассудок людей. Потерявших разум, заветы Нагорной проповеди, элементарные приличия, общечеловеческую мораль, нравственность, сострадание к ближнему своему. Человек в толпе возвращается туда, откуда вырвался с неимоверным трудом, – в первозданную дикость, живущую инстинктами.
– Мне кажется, что вы слегка преувеличиваете, Василий Иванович, – улыбнулась Варвара. – Русский человек прежде всего совестлив, добр, отзывчив, великодушен. Вспомните любимых им былинных богатырей, его внутренний идеал.
– Дай-то Бог, Варвара Ивановна. Дай-то Бог…
На том и закончился тогда этот очень важный для Наденьки разговор. Посидели еще немного, потолковали о пустяках, но тут неожиданно каким-то образом вновь всплыла тема Наденькиных надежд и мечтаний, и Василий Иванович позволил себе легкую шутку:
– Дамы берут интервью только в Америке, мне Макгахан рассказывал, так что не забивайте этим свою прелестную головку. Вы – сказочница и по письму, и по натуре. Смотрите волшебные сны и пишите деткам сказки.
Надежда вспыхнула, но сдержалась, и Немирович-Данченко вскоре распрощался. А Наденька, поднявшись к себе, разбудила задремавшую Феничку.
– Смотрела иллюминацию?
– Красота-то какая, барышня! Ну, будто в сказке…
– Господина Каляева нигде не видела?
– Толкотня такая, барышня, где уж там.
– Знаешь, кажется, он тогда был прав. И я зря его обидела. И мне очень стыдно.
– Завтра же разыщем. Куда он от нас денется?
Но Ваня Каляев все же куда-то делся. Правда, Феничке в конце концов удалось с ним встретиться, но – одной. Вечером, на который как раз выпал званый ужин в честь коронации государя. Хомяковы давали его, естественно, ради Наденьки, почему Феничке и пришлось идти одной.
– Разыскала я господина Ванечку! – радостно сообщила она. – Условились мы с ним, что послезавтра, в одиннадцать, встречаемся на Страстной, у памятника.
– А почему же не завтра?
– Тетка, говорит, у него заболела. Три дня подле нее сиднем сидел.
– Что ж, это даже лучше. На народное гулянье пойдем.
Но было, наверно, хуже, потому что Наденьке вдруг взгрустнулось перед сном…