Утоли моя печали - Васильев Борис Львович. Страница 67

– Самотерзаемость – внутренняя борьба натур нравственных. Рано ли, поздно ли, но она кончится победой, как и всякая борьба. А раны победителей заживают скорее, чем раны побежденных, как со всей непреложностью установил великий Пирогов.

– Но физически моя сестра, к великому счастью, не очень… Степан Петрович уверяет, что…

Варя что-то говорила, но Авраамий Ильич ее не слушал. Он размышлял, а спросил неожиданно:

– Скажите, Варвара Ивановна, к кому ваша сестра относится с наибольшим доверием и… и с наибольшей теплотой? Кроме вас, разумеется.

– К… к моему мужу. К Роману Трифоновичу.

– Я испрошу разрешения у Степана Петровича на посещение больной вашим супругом, если не возражаете.

– Вы рассчитываете, что Наденька улыбнется?

– Я надеюсь, что ваша сестра разрыдается, Варвара Ивановна, – строго сказал знаменитый психиатр. – День, когда это случится, смело можно будет считать поворотным днем ее болезни.

После похорон Фенички хомяковский особняк опустел. Василий Иванович бегал по своим корреспондентским делам, Ваня Каляев куда-то исчез, заверив Романа Трифоновича, что непременно зайдет попрощаться перед отъездом в Нижний, Варя каждый день ходила в больницу, а Хомяков с головой ушел в дела. Братья Олексины – как генерал, так и капитан – были заняты по службе, поскольку коронационные торжества еще продолжались, и только Викентий Корнелиевич, по-прежнему числившийся в отпуску по болезни, каждое утро с регулярностью хорошо отлаженного автомата посещал цветочный магазин, отдавал распоряжение отослать корзину цветов в Пироговскую больницу, к завтраку появлялся в особняке и сидел допоздна.

Странно, но только он понимал всю тяжесть и глубину Надиной болезни. Остальные мужчины считали ее просто следствием крайнего испуга, который, по их разумению, обязан был пройти сам собою, поскольку, как говорится, руки-ноги были целы. Варвара, в общем верно оценивая психическое состояние сестры, склонна была безоговорочно верить врачам, если они говорили обнадеживающие слова, да и вообще изо всех сил надеяться на лучшее.

А Вологодов жил эти дни в постоянной тревоге. Беспокойно спал, ел по привычке к определенному распорядку и все время думал о Наденьке, только сейчас почувствовав и глубоко, всем сердцем осознав, насколько она дорога ему. И целыми днями пропадал в хомяковском доме, потому что отсюда ушла и сюда должна была вернуться его вторая и последняя любовь.

Теперь он встречал Варю каждый день одними и теми же словами:

– Что нового?

Нового было мало. Да, Наденька стала спокойнее, начала понемногу есть и столь же понемногу лежать с открытыми глазами. Но глаза эти по-прежнему были повернуты внутрь.

– В себя вглядывается, Варвара Ивановна, – говорила Грапа. – Пять раз позвать надо, чтоб меня увидела.

Она старательно записывала все Наденькины слова, число вздохов и количество проглоченных ложек размазни из тщательно перемолотой отборной гречки. Эти листочки с ее каракулями Варя приносила домой, и Викентий Корнелиевич по их данным построил график. Кривая вздохов имела тенденцию к понижению, число проглоченных ложек каши росло, но количество сказаных слов практически держалось на одном уровне. Вологодов и Роман Трифонович изучали график, когда Варя, вернувшись из больницы, сказала, что Степан Петрович разрешил Хомякову навестить Наденьку.

– Только очень ненадолго, Роман. Ей противопоказаны любые волнения, врач специально предупредил.

– Да, да, разумеется. – Роман Трифонович почему-то очень разволновался.

– И подумай, о чем завести разговор.

– Безусловно, Варенька. Безусловно.

На следующий день он поехал в больницу вместе с Варей. Поначалу решил было надеть чуть ли не визитку, но вовремя одумался и влез в тот костюм, который Надя знала. И всю дорогу думал не о разговоре, а о первых словах. Перебрав множество вариантов, остановился на самом жизнерадостном, но увидев Наденьку, все позабыл, опустился на стул и сказал одно слово:

– Доченька…

У Нади дрогнули губы, но улыбки так и не получилось. Она протянула Роману Трифоновичу руку и слабо сжала его пальцы.

– Хорошо…

Кажется, они больше ничего друг другу так и не сказали. Хомяков держал ее руку, чувствовал, как она изредка, точно подавая знак, пожимает его пальцы и не мог ни о чем говорить. А Наденька выразила все свои чувства в одном слове и спокойно прикрыла глаза.

– Спокойно прикрыла. – Роман Трифонович говорил это Варе, Вологодову, тихому, так умеющему слушать психиатру. – И губы у нее дрогнули. Почти как в улыбке. Вы сделаете что-нибудь, Авраамий Ильич? Сделаете?

– Попытаюсь собрать. Уже говорил об этом вашей супруге.

– Что собрать? – Хомяков несколько оторопел. – Про то, чтоб собрать, Варя ничего мне не говорила.

– Психику ее собрать. Разбежалась она у больной.

– Тогда собирайте. И вы ее соберете. Соберете, верю! – Роман Трифонович крепко пожал врачу руку, добавил таинственным шепотом: – Если по прежним чертежам соберете – клинику вам построю!

– Не построите, – печально улыбнулся Авраамий Ильич.

– Это почему же?

– Потому, уважаемый Роман Трифонович, что по прежним чертежам ее и сам Бог не соберет. Не говорите этого никому, а особенно – Варваре Ивановне, но будьте к этому готовы.

5

Ваня Каляев ушел из хомяковского особняка вполне легально, поскольку бегство было ниже его достоинства. Еще неделю назад он вполне мог бы задать стрекача, легко обманув как дворецкого, так и бдительного дворника Мустафу, но ныне предпочел честно предупредить о своем желании Евстафия Селиверстовича.

– Не хочу, чтобы Роман Трифонович топал на вас ногами.

– Я вас вполне понимаю, господин Каляев. Только, прощения прошу за вопрос, что делать намерены?

– Денег на билет до Нижнего заработать. Домой пора возвращаться, а одалживаться не хочу.

– Даже у меня?

– Даже у вас.

Зализо помолчал, раздумывая. Юноша ему нравился, а гордое желание избегать одолжений было даже приятно.

– Двадцать лет назад выгнали меня из чиновничьего сословия, и поехал я в город Кишинев, – с неожиданной обстоятельностью начал он. – Семья была хоть и небольшая, но без средств к существованию. Письма писал, прошения – дело знакомое, а народу в Кишинев понаехало большое множество, потому как военные действия начинались. Хитрил, как мог, лукавил, за чужой счет поесть норовил, даже в картишки передергивал, что уж там. Гнусно существовал, понимал, что гнусно существую, а выхода не видел. Вам не скучно?