Утоли моя печали - Васильев Борис Львович. Страница 68

– Нет, что вы. А почему бы вам не присесть, Евстафий Селиверстович?

– Благодарствую, если позволите, господин Каляев. – Зализо опустился на краешек кресла, вздохнул. – Из поповского сословия происхожу, но третьего сына батюшке в бурсу пристроить не удалось, и пошел я по чиновничьей части. Без протекции, без знакомств, с одним только хорошим почерком. И почерк этот меня спас, из небытия вытащил и семейству пропасть не дал. Понравился он начинающему откупщику, умному, прикидистому, с размахом. «Если, говорит, слово мне дашь, что честно служить будешь…» Ну, я – в ноги ему. «Нет, говорит, не поклонов от тебя жду, а слова человеческого…»

– Роман Трифонович? – улыбнулся Иван.

– Он, – строго сказал Евстафий Селиверстович. – И слово то мною дадено. На всю жизнь – одно.

– Значит, не отпустите меня?

– Препятствовать не могу и очень благодарен вам, господин Каляев, что предупредили о своем уходе. Вы – человек благородный, издалека видно.

– Так что же мне делать? – Ваня опять улыбнулся, потому что ему нравились топтания Зализо между честным словом и пониманием, что он, Иван Каляев, имеет право поступать, как ему заблагорассудится. – Не зайцем же ехать до Нижнего?

– Если позволите, я вам письмо к сыну своему дам. Он в университете закончил, помощником присяжного поверенного служит. Курьером согласны поработать?

– С удовольствием, Евстафий Селиверстович. Только Роман Трифонович все равно на вас разгневается.

– Так ведь знаю я, где вы обретаться будете. И что непременно попрощаться перед отъездом сюда придете. Так что для гнева матерьялу нет. – Зализо встал. – С вашего позволения, господин Каляев, я сыну сейчас напишу.

И, поклонившись, вышел.

Василий Иванович, ночь просидев за статьей, утром поехал на телеграф и в корреспондентский пункт за новостями. Смотрел с извозчичьей пролетки на московскую праздничную шумиху, удивлялся, что Ходынка уже забыта, но скорее воспринимал это, как данность, нежели огорчался. «До чего же мы раны легко зализываем, – думал он. – Что это – здоровье народа или бесчувствие его?..»

Завершив все срочные дела, Немирович-Данченко решил никуда не спешить. Государь с государыней были в Сергиевом Посаде, он мог располагать собственным временем и неторопливо двигался по московским улицам. От Лубянки свернул к Театральной, Охотным рядом вышел к Тверской и сейчас поднимался по ней.

Народу здесь было побольше. Горланили лотошники, расхваливая товар, фланировали любопытствующие зеваки, в магазинах стало заметно оживленнее. Василий Иванович пригляделся и понял, что нагрянувшие в Москву провинциалы уже начали считать дни до отъезда и озабочены сейчас выбором гостинцев из первопрестольной. «Землетрясение, которое забывается, – он опять подумал о Ходынской трагедии. – Все правильно, не горе же по весям развозить.»

Он миновал Страстную площадь и остановился подле ничем не примечательного углового дома. Леса с него были давно сняты, фасад сиял свежими красками, равно как и герб, который устанавливали с лесов артельщики. Здесь когда-то провозили гигантскую белугу, здесь он встретил Наденьку, сломавшую каблук, здесь дал артельщику денег на дюжину пива, а потом столкнулся с ним же на Ходынском поле возле разбитых буфетов. Артельщик искал сына, Николку, и Василий Иванович очень сейчас надеялся, что он нашел своего веселого, по-московски разбитного сына целым и невредимым.

А на Триумфальной опять остановился. Огромный деревянный обелиск, сооруженный по случаю коронационных торжеств, снова оказался в лесах, на которых трудились рабочие.

– Что они там делают? – спросил он у городового, почему-то наблюдавшего больше за работой, чем за порядком на улицах. – Подкрашивают, что ли?

– Никак нет, ваше благородие. – Городовой зыркнул по сторонам отточенным взглядом, шепнул доверительно: – Орла меняют.

– Какого орла?

– Который есть герб. Злоумышленники матерное слово на его животе дегтем написали. Да так, что и не смывается.

«Нет, ходынское землетрясение Москва не забыла, – неожиданно подумалось Василию Ивановичу, и подумалось-то с каким-то злым торжеством. – И, видать, не скоро забудет… Господи, да что это из меня вдруг Иван Каляев полез?..»

Вечером Немирович-Данченко вновь посетил телеграф, потому что несколько задолжал со статьями. Здесь его ожидала легкая неприятность: редакция одного из видных петербургских журналов выразила неудовольствие по поводу статьи о Ходынской трагедии: «О подобных событиях следует упоминать мельком, не расстраивая читателей ужасными подробностями». Обычно Василий Иванович относился к редакционным замечаниям вполне равнодушно, исходя из принципа «не угодно – не печатайте», но на этот раз вдруг рассвирепел и тут же, на телеграфе, написал ответ:

«Только душевно-близоруким может быть свойственно утверждать, что необходимо употребить все усилия, чтобы поскорее забыть о Ходынке или, по крайней мере, смягчить ужасные воспоминания. Зачем? Почему? Кому это вдруг понадобилось? Неужели жить – значит закрывать глаза на горе и открывать их только при радостях? Не наоборот ли? Может ли искренне радоваться тот, кто никогда не познал чужого горя и даже не посочувствовал ему?»

Он отложил ручку, подумал и дописал:

«Если ваш уважаемый журнал не напечатает вышенаписанных строк, я буду вынужден прекратить наше сотрудничество».

Отправил по телеграфу второпях написанный ответ, добавление, взял извозчика и поехал домой. И долго возмущался трусливо-благостной позицией редакции, долго вздыхал. Пока не уснул.

6

26-го мая день выдался на редкость жарким. Однако трибуны у Царского павильона на Ходынском поле были переполнены, и сотни разноцветных дамских зонтиков кокетливо колыхались над ними. Все ждали высочайшего смотра войскам, уже выстроенным для парада в восемь линий, шутили, оживленно переговаривались.

Ровно в одиннадцать государь верхом, а государыня в экипаже в шесть белых лошадей цугом, с камер-казаком на запятках и двумя жокеями впереди выехали к войскам. Вместе с государыней в экипаже находились гессенская и румынская принцессы.