Век необычайный - Васильев Борис Львович. Страница 23

Я – видел, а в детстве видеть и наблюдать – глаголы одинаковые, и то, что кропотливо записывает наблюдатель, куда более кропотливо и старательно записывает ничем не замутненная память ребенка. И я не буду рассказывать того, чего не видел, – я расскажу то, что на всю жизнь записала моя память.

* * *

– Борька, возле костела могилы разрывают!..

И я помчался: все дети безгрешно любознательны. Территория смоленского костела охранялась милицией, но на мальчишек никто особого внимания не обращал. Мы спрятались за кладбищенскими памятниками совсем близко от разрываемой могилы, и нам слышны были не только удары заступов, но и голоса самих гробокопателей.

– Глянь, зуб золотой. И перстень.

И летели наверх челюсти и кисти, а наверху костоломы клещами вырывали золотые зубы и ломали полусгнившие кости.

Снимали перстни и кольца, нательные крестики и медальоны, которые вручали ответработнику в кожаной куртке.

Когда разрушали Даниловский собор в Москве, отважные чекисты нашли железный перстенек. По счастью – железный, а потому и не представляющий ценности с чекистской точки зрения. И историкам удалось убедить передать этот перстень им. Это был перстень поэта Веневитинова, который ему когда-то подарили, найдя при раскопках Помпеи. Но, повторюсь – к счастью, это ведомство Страха ничего не знало ни о Помпее, ни тем более о Веневитинове.

А в Воронеже Чугуновское кладбище разрывали подряд, не щадя даже окраинных, заведомо бедных могил: а вдруг и там золотишко завалялось? Но тоже вполне организованно, под четким руководством бдительных органов, хотя и без особой охраны. Я стоял совсем рядом с могилой, смотрел, как старательно перетряхивают прах в поисках чего-либо полезного для победы мирового коммунизма, и мне было страшно. Страшно и горько, хорошо помню и до сей поры…

Вероятно, и в этих деяниях мы были впереди планеты всей, поскольку они были санкционированы советской властью. Да, массовое уничтожение церквей, почти поголовное превращение монастырей в застенки, взрыв храма Христа Спасителя как апофеоз этого озверелого варварства были чудовищными преступлениями. И все же повсеместное глумление над могилами давно почивших предков наших – куда более страшное и гнусное деяние, ибо ничто не разрушает нравственность так, как кощунство. Кощунство и святотатство, издревле воспринимаемые нашим народом как наитягчайшие грехи, были превращены коммунистами в обыденную работу «для пользы дела».

Великий русский историк Ключевский сказал:

«Ворота Лавры Преподобного затворятся и лампады загаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим без остатка весь духовный нравственный запас, завещанный нам нашими великими строителями земли Русской, как Преподобный Сергий».

Уже в июле 1920 года Наркомюст распорядился о «ликвидации всех и всяческих мощей», и первой была вскрыта могила величайшего гражданина России, инициатора и вдохновителя Куликовской битвы Сергия Радонежского. Кощунственное перетряхивание праха национального героя и русского святого было не просто прилюдным, но и снималось на кинопленку в назидание потомству, которое отныне обрекали жить вне христианской морали, без нравственной опоры и понятия личного греха.

Так начинали наши завоеватели и оккупанты. А продолжили с еще большим размахом. Всего два примера.

Гробница Первого гражданина России Кузьмы Минина разрушена и уничтожена в середине 30-х годов. А на месте Спасо-Преображенского собора, в крипте которого благодарная Родина определила ему некогда вечный последний приют, выстроен Дом Советов. Характерно, что в «Путеводителе по Волге» за 1937 год в разделе «Город Горький» нет даже упоминания о самом Кузьме Минине.

Могила любимца А.В.Суворова, героя Отечественной войны 1812 года князя Петра Илларионовича Багратиона на Бородинском поле была не только ограблена, но и взорвана, дабы и костей легендарного полководца не осталось нам в наследство. Взорвана, а задним числом восстановлена, но и восстановлена-то не на том месте, где была…

Конечно, об этом я узнал позднее, а тогда, в смоленском детстве, у меня были примеры не такие глобальные, но зато вполне конкретные.

На углу улицы Декабристов и Большой Советской стоял старинный двухэтажный дом. И однажды, возвращаясь из школы, я увидел, как из него прямо на обледенелую улицу выбрасывают роскошные толстые книги. Я поднял одну из них и полистал. Она была на непонятном мне языке, но на столь хорошей бумаге, что оставить ее валяться посреди мостовой я никак не мог. Я с детства любил книги не только за их содержание, но и за форму: книга всегда была для меня предметом поклонения. А тут книги бросали с крыльца на мостовую, не глядя, куда она упадет. Хуже, чем дрова.

Тома были такими тяжелыми, что я смог донести до дома только два, зажав их под мышками. Сбросил у порога, побежал назад, чтобы захватить еще, но книги эти уже грузили в грязные розвальни, швыряя их туда, как булыжники.

Вечером я показал их отцу.

– Латынь и древнегреческий, – сказал он. – Собираешься учить мертвые языки?

– Книги, – туманно пояснил я.

– Это верно, – отец почему-то вздохнул. – Книги надо беречь.

Теперь-то я понимаю, что победившая культура упрощала побежденную до своего уровня. И в конце концов достигла сокрушительной победы…

* * *

Меня готовили к школе так, как если бы я поступал в классическую гимназию. Правда, языки мне давались с огромным трудом – они почему-то всю жизнь мне плохо давались, – но никаких скидок не было. Если вспомнить, что первый класс классической гимназии был – приблизительно – равен пятому классу советской школы того периода, то мне, в общем-то, нечего было делать первые четыре года. Я не только умел читать и писать, но и знал все правила арифметики, имел представление о физике и химии, с упоением читал популярные книжки о зверях и растениях – Россия выпускала их во множестве, – а уж об истории и говорить не приходится.

Кроме того, я увлекся книгами о великих путешественниках. Приметив это, отец – а он всегда замечал мои увлечения – откуда-то притащил огромную карту мира и ознакомил меня с азами географии. И я увлеченно прокладывал на карте пути Колумба и Магеллана, капитана Кука и Васко да Гамы. И все пути – подаренными отцом командирскими разноцветными карандашами.

И тут мне несказанно повезло. Летом 1935 года отец получил месячный отпуск (едва ли не впервые с 1914-го) и взял меня с собою в Крым. И я увидел море, о котором столько мечтал и столько читал. Оно было тихим и покойным, а я долго не мог оторвать от него глаз.

Мы прошли с отцом от Байдарских ворот до Алушты по замысловатому серпантину старой дороги, куски которой еще сохранились и сейчас возле Фороса. Мы шли, никуда не торопясь, отец учил меня ловить крабов, которых мы варили в котелке на костре, нырять в волну и категорически запрещал забираться в сады и виноградники, которые никто не сторожил. А под вечер мы заходили в любое селение, где нас и кормили, и поили, и укладывали спать. Это были либо татарские аулы, либо греческие деревни, и я запомнил их по вкусу. По кисловатому, разбавленному специально для меня татарскому вину, горькому молоку греческих коров и ароматным взварам айсоров.

Русские на побережье жили тогда в основном в городах да при санаториях, потому что принцип частной собственности инерционно еще продолжал существовать. Россия, захватывая сопредельные территории, никогда не нарушала его, став могучей империей, но так и не превратившись в оккупанта.

Это и позволяло ее населению сохранять дружбу и взаимное уважение. И в каком бы селении мы ни останавливались, нас встречали в самом почетном доме, куда степенно приходили татары и греки, армяне и айсоры, и другие соседи, Бог весть каких национальностей. Не сразу, разумеется – они были на редкость деликатны, – а после того, как до отвала кормили нас. Потом меня отправляли к ребятишкам, а отец оставался с мужчинами пить вино, рассказывать «о текущем моменте», как это тогда называлось, и отвечать на бесчисленные вопросы. А я не знал ни татарского, ни греческого, но детский язык одинаков во всем мире.